«Или он, или я», — заявила свекровь, косясь на котёнка. Но одна случайная фраза внучки заставила её подумать
Котофеня

– Ещё раз найду его в своём валенке – сама вынесу на помойку, и пусть Игорь потом хоть в суд на меня подаёт!
Зинаида Павловна стояла посреди прихожей на одной ноге. Вторую, больную, держала на весу, как цапля над болотом. В руке у неё был зажат серый валенок, и она трясла им над половиком, будто оттуда должны были посыпаться монеты.
Посыпалось другое. Из валенка вывалился рыжий комок, шлёпнулся на коврик и первым делом чихнул. Потом выгнул спину дугой, распушил хвост до размеров ёршика для бутылок и боком, по-крабьи, поскакал на хозяйку.
– Не смей! – взвизгнула Зинаида Павловна. – Не смей ко мне подходить, нечистая сила!
Из кухни выглянула невестка Вера, с полотенцем на плече и мокрыми руками.
– Зинаида Павловна, ну он же маленький. Ему там тепло, вот он и залез.
– Тепло ему! – свекровь потрясла валенком. – А мне что, босиком по твоему паркету? Мне доктор велел ногу в тепле держать! Я эти валенки от самого Степана привезла!
– Я вам другие куплю.
– Ты мне другие купишь, а он и в других ночевать будет! Нет, Вера, всё. Две недели я терплю. Две недели! Он мне вязание располосовал, он герань мою до земли выгрыз, он мне ночью на ногу прыгает, как волк на овцу. Уберите это чудовище! Слышишь? Уберите, пока я не сорвалась!
Рыжий «волк на овцу» тем временем добрался до её тапка, сел на него обеими лапами и посмотрел на Зинаиду Павловну снизу вверх. Глаза у него были круглые, зелёные, с жёлтой искрой, и в них, как ей показалось, читалась откровенная насмешка.
Вера вздохнула и ничего не ответила. Она уже знала: когда свекровь начинает кричать про Степана и про валенок, спорить бесполезно. Надо переждать, как пережидают грозу.
А Зинаида Павловна, отдышавшись, прошлёпала в комнату, тяжело села на диван и отвернулась к окну. Руки у неё дрожали.
Только сама она не смогла бы сказать, от злости они дрожат или от чего-то другого.
Откуда взялась Зинаида Павловна

– Ещё раз найду его в своём валенке – сама вынесу на помойку, и пусть Игорь потом хоть в суд на меня подаёт!
Зинаида Павловна стояла посреди прихожей на одной ноге. Вторую, больную, держала на весу, как цапля над болотом. В руке у неё был зажат серый валенок, и она трясла им над половиком, будто оттуда должны были посыпаться монеты.
Посыпалось другое. Из валенка вывалился рыжий комок, шлёпнулся на коврик и первым делом чихнул. Потом выгнул спину дугой, распушил хвост до размеров ёршика для бутылок и боком, по-крабьи, поскакал на хозяйку.
– Не смей! – взвизгнула Зинаида Павловна. – Не смей ко мне подходить, нечистая сила!
Из кухни выглянула невестка Вера, с полотенцем на плече и мокрыми руками.
– Зинаида Павловна, ну он же маленький. Ему там тепло, вот он и залез.
– Тепло ему! – свекровь потрясла валенком. – А мне что, босиком по твоему паркету? Мне доктор велел ногу в тепле держать! Я эти валенки от самого Степана привезла!
– Я вам другие куплю.
– Ты мне другие купишь, а он и в других ночевать будет! Нет, Вера, всё. Две недели я терплю. Две недели! Он мне вязание располосовал, он герань мою до земли выгрыз, он мне ночью на ногу прыгает, как волк на овцу. Уберите это чудовище! Слышишь? Уберите, пока я не сорвалась!
Рыжий «волк на овцу» тем временем добрался до её тапка, сел на него обеими лапами и посмотрел на Зинаиду Павловну снизу вверх. Глаза у него были круглые, зелёные, с жёлтой искрой, и в них, как ей показалось, читалась откровенная насмешка.
Вера вздохнула и ничего не ответила. Она уже знала: когда свекровь начинает кричать про Степана и про валенок, спорить бесполезно. Надо переждать, как пережидают грозу.
А Зинаида Павловна, отдышавшись, прошлёпала в комнату, тяжело села на диван и отвернулась к окну. Руки у неё дрожали.
Только сама она не смогла бы сказать, от злости они дрожат или от чего-то другого.
Откуда взялась Зинаида Павловна
Надо сказать, что в городе она жила всего третий месяц.
До этого сорок один год подряд Зинаида Павловна носила людям письма. Была она почтальоном в деревне Ольховка, что стоит на краю Псковской области, где дороги осенью превращаются в кисель, а зимой в стекло. Семь вёрст до Малых Озёр туда, семь обратно, и всё пешком, а потом на лыжах, а потом, когда колени сдали, на старом мопеде «Рига».
Знала она в Ольховке каждую собаку по имени, каждую бабку по характеру и каждое письмо по почерку. Если конверт приходил с кривыми буквами, значит, пишет внук-школьник. Если с аккуратными, с наклоном – дочь-учительница. А если вовсе без обратного адреса, то это обязательно кто-нибудь из беспутных, которого дома заждались.
Муж её, Степан, был трактористом. Мужик молчаливый, тяжёлый, как пень, но надёжный, как пень же. За сорок четыре года совместной жизни он сказал ей «люблю» один раз, и то по пьяни, на свадьбе сына. Зато каждую зиму сам обшивал ей валенки кожей, чтобы не промокали, и ни разу не разрешил ей самой таскать воду.
Два года назад Степан ушёл. Тихо, во сне, в апреле, когда как раз начали пробиваться первые лопухи. Зинаида Павловна его похоронила, отстояла сороковины, раздала его рубашки и осталась в доме одна.
Сначала держалась. Топила печь, кормила кур, ходила на кладбище по четвергам. А в феврале поскользнулась на собственном крыльце, и всё – шейка бедра. Лежала на льду час, пока соседская девчонка не прибежала за молоком.
Операция, больница, четыре недели лежачая. И когда сын Игорь приехал её забирать, сказал твёрдо:
– Мам, поедешь к нам. Одной тебе нельзя, ты сама понимаешь.
– Я не понимаю, – сказала она. – Я в своём доме хозяйка.
– Хозяйка, мам. Только хозяйке ходунки нужны.
И увёз. Дом заколотили, кур раздали, ключ от калитки она повесила себе на шею, на шнурок, рядом с крестиком.
А накануне отъезда зашла к ней соседка, баба Нюра, восьмидесяти шести лет, остроглазая, как галка, и сказала:
– Ты, Павловна, не обольщайся. Сынок-то у тебя хороший, не спорю. А вот невестки да городские квартиры – они сроку терпят до полгода. Потом начнётся: «Мама, вам бы отдохнуть, мама, там специальный дом, там уход». Я, мать, много таких слышала. Увезут, и всё. Вернёшься уж не домой, а в ящике.
Зинаида Павловна тогда на неё накричала. Выгнала за порог. А слова-то в голову вошли и сели там, как заноза под ногтем.
Сидели они там и по сей день.
Как в доме появился рыжий
Квартира у Игоря с Верой была двухкомнатная, на пятом этаже, с видом на строящийся торговый центр. Зинаиде Павловне отвели угол в большой комнате: раскладной диван, тумбочка и ширма, за которой, по задумке, должна была сохраняться её личная жизнь.
Ширма, правда, эта была из тех, сквозь которые видно всё. Но Зинаида Павловна молчала. Привыкала.
Привыкала она тяжело. Ей не хватало тишины, такой, чтобы слышно было, как за печкой сверчок скребётся. В городе тишины не бывало вовсе. Гудели машины, гудел лифт, соседи сверху двигали мебель, а у Алёнки, внучки, работал по вечерам планшет, из которого пищали какие-то пластилиновые зверьки.
Алёнке было восемь. Девочка выросла тихая, сероглазая, с косичкой толщиной в палец, и бабушку встретила так, как встречают новую воспитательницу: с любопытством и опаской.
Прошла неделя, и в четверг, под вечер, Алёнка вернулась из школы позже обычного. Вошла в прихожую мокрая до нитки, с красным носом, а за пазухой у неё что-то шевелилось.
– Мам, – сказала она шёпотом. – Только не ругайся.
Вера как раз резала на кухне лук и сначала не услышала. Потом услышала, обернулась, и нож у неё чуть не выпал из рук.
За пазухой у дочери сидел котёнок. Размером он был с хорошую картофелину, мокрый, как мочалка, и дрожал так, что вместе с ним тряслась вся Алёнкина куртка.
– Он под остановкой лежал, – зачастила девочка. – Там автобус стоит, и он под колесом. Я думала, не живой. А он как пискнет! Мам, ему холодно. Мам, ну пожалуйста. Мам, ну он же замёрзнет!
Вера смотрела на котёнка, и по лицу её было видно, что она всё поняла ещё до того, как дочь договорила. Характер у неё был такой: сперва пожалеть, потом думать.
– Давай хоть помоем его, – сказала она и взяла полотенце.
Рыжего вытирали всем семейством. Игорь, вернувшись с завода, увидел картину и только поднял брови:
– Это у нас кто?
– Пончик, – сказала Алёнка и посмотрела на отца такими глазами, что Игорь махнул рукой.
А Зинаида Павловна всё это время сидела на своём диване за ширмой и в происходящее не вмешивалась. Только когда мокрого котёнка торжественно внесли в комнату, чтобы показать, как у него красиво белеет манишка, она громко и отчётливо сказала:
– В доме, где старый человек после операции, кошку держать нельзя. Там микробы.
– Мам, он чистый, – сказал Игорь.
– Все они чистые. А потом по всей квартире шерсть. Я сама одиннадцать лет за курами ходила, знаю, какая у них зараза.
– Это же не куры, – тихо возразила Вера.
– Одна порода, – отрезала свекровь. – Пух да перо.
На том и расстались. Решили, что рыжий останется на пару дней, пока Игорь разместит объявление в интернете и найдёт ему хозяев.
Пара дней превратилась в неделю. Неделя в две.
А хозяева почему-то не находились.
Война
Если говорить по правде, то был этот котёнок существом на редкость беспокойным. Бегал он, будто в него вставили пружину. Взлетал на занавески и сползал по ним, оставляя на тюле тонкие нитяные дорожки. Гонял по полу бумажные шарики и, не успев поймать, обижался, лез под диван и сидел там, пыхтя.
И главное: из всей большой квартиры он с первого дня выбрал почему-то именно Зинаиду Павловну.
Она встаёт утром – он уже у кровати, сидит на тапке. Она идёт на кухню на ходунках – он несётся наперерез и валится под ноги, чуть не опрокинув. Она устраивается на диване с вязанием, готовит носки внучке, и он уже тут как тут, залез в клубок и катает его по всей комнате, разматывая пряжу в такую паутину, что хоть рыбу лови.
– Брысь! – кричала она. – Пошёл вон, чудовище!
Он отскакивал на два шага, садился и смотрел. И через минуту возвращался.
Прозвище приклеилось с третьего дня. Вера, услышав, поначалу осторожно улыбалась. Потом, увидев лицо свекрови, улыбаться перестала.
В одну из ночей Зинаида Павловна проснулась от того, что кто-то тяжело и мокро дышит ей в ухо. Открыла глаза: рыжий сидел у неё на подушке и вылизывал её собственную щёку шершавым, как наждачка, язычком.
– Господи Иисусе! – сказала она и сгребла его одной рукой, чтобы сбросить на пол.
Он не царапался. Не вырывался. Только заурчал – и урчание это пошло по ладони, по всему запястью, мелкой дрожью, как будто в руке у неё завёлся маленький моторчик.
Она так и застыла: с поднятой рукой, с котёнком в горсти.
А потом, словно обожглась, спустила его на пол и натянула одеяло до подбородка.
Ночь тянулась долго. Заснуть не получилось. Она лежала, смотрела в тёмный потолок, по которому плыли жёлтые отсветы фар, и злилась. На него, на себя, на Веру, на сына, на весь свет.
Утром она встала с красными глазами и повторила то, что повторяла каждое утро:
– Уберите это чудовище.
Тамара Ильинична
На двенадцатый день, в среду, Зинаида Павловна решила, что с неё хватит сидеть взаперти, как курица в курятнике, и выбралась из квартиры одна.
Вера была на смене, Игорь на заводе, Алёнка в школе. Рыжий, правда, увязался до самой двери, но она, не оглядываясь, захлопнула её перед его носом и ещё постояла, послушала, как он скребётся и жалобно тянет «мя-а-у».
– Ничего, – сказала она в замочную скважину. – Не помрёшь.
Лифт она не любила. Он гудел, дёргался и возил её между этажами так, будто она мешок с картошкой. Но с пятого этажа по лестнице с тростью не спустишься, и она давила на кнопку, ругаясь вполголоса.
Внизу, у почтовых ящиков, Зинаида Павловна остановилась и долго стояла, разглядывая ряды железных дверок с номерами. Сорок один год она носила письма. И вот сама, как посторонняя, стоит у ящика, в котором и писем-то нет, потому что никто ей в этот город не пишет. Все её письма остались в Ольховке, и пишут их не ей, а бабе Нюре, да и то по привычке.
С таким растерянным видом и вышла из подъезда.
– Потеряли чего? – раздался голос.
На лавочке у подъезда сидела старушка, маленькая, сухонькая, в зелёной вязаной шапке, натянутой по самые брови. На коленях у неё стояла хозяйственная сумка, а из сумки, как из окошка, выглядывала серая кошачья морда с философским выражением.
– Ничего не потеряла, – сказала Зинаида Павловна. – Я так, постою.
– Ну, постойте. Только лучше присядьте, а то трость у вас, видать, не по росту.
Это было правдой, и потому обидно вдвойне. Зинаида Павловна присела. Лавка была холодная, но вид на двор открывался хороший: детская площадка, три берёзки, две иномарки на газоне.
– Тамара Ильинична, – представилась старушка. – С третьего этажа. А это Муся.
– Зинаида Павловна. С пятого. Временно.
– Знаю. Вы у Игоря с Верой. Мне Вера говорила. И знаю, что у вас там котёнок, правда? Рыжий?
– Не мой он, – быстро ответила Зинаида Павловна. – Внучкин. И не котёнок, а наказание.
Тамара Ильинична засмеялась. Смех у неё был дребезжащий, как стакан в подстаканнике.
– Муся моя в молодости такая же была. Я, бывало, утром проснусь, а она у меня на голове сидит, вот прямо на макушке. Как шапка. Думала, с ума сойду. А теперь без неё и не представляю. Мы с ней всё вместе.
Тамара Ильинична погладила кошку.
– Муж мой пять лет как умер. Дети в Новосибирске. Звонят по воскресеньям, минут на десять. А она – тут. Дышит.
Зинаида Павловна ничего не ответила. Смотрела на берёзки, на мокрую горку, на воробьёв, которые дрались из-за чего-то на асфальте.
– Знаете, что я вам скажу, – проговорила Тамара Ильинична. – Кошки ведь не просто так приходят. Они к тому идут, кто в доме самый одинокий. Это мне ещё бабка говорила. Алёнка его, может, и привела. А выбрал он вас.
– Мудрёно, – холодно сказала Зинаида Павловна. – Я человек простой. Мне в деревне кошки были для мышей. А одинокой я не бываю. У меня сын, невестка, внучка.
– Ну да, ну да, – согласилась Тамара Ильинична и погладила Мусю. – Конечно.
Это «конечно» зацепилось за Зинаиду Павловну, как репей за подол. Она поднялась, не попрощавшись, и пошла к подъезду, и трость её стучала по плитке чуть громче, чем надо.
Наверху рыжий встретил её у самой двери. Сидел на половике, чинный, как старый дьякон, и, когда она вошла, не мяукнул ни разу. Только коротко, тихо потёрся о её тапок.
Она прошла мимо, держа спину прямо.
– Брысь, – сказала она в пустоту.
Но голос у неё получился какой-то неправильный. Сиплый.
Разговор, который не для её ушей
Прошла вторая неделя. Рыжий разодрал ей любимую шаль, съел половину герани и дважды сумел забраться на шкаф, откуда падал с таким грохотом, что вся квартира подскакивала.
Зинаида Павловна ходила мрачная, как осенняя туча. Игорь на работе, Вера на смене, Алёнка в школе. Днём дома оставалась она одна, с ходунками, с телевизором и с этим сатаной с белой манишкой.
И вот в одну из таких ночей, на тринадцатый день, она встала в туалет.
Шла тихо, осторожно, на носочках. Пол в коридоре скрипел, и она придерживалась за стенку. У кухни остановилась: там горел свет и слышались голоса. Игорь с Верой сидели за столом, пили чай, говорили вполголоса, и разговор был явно не для чужих ушей.
– ...да я понимаю, – говорил Игорь. – Но если честно, мне и самому тяжело. Она же мучается тут. Угол этот ей ни к чему, ширма ни к чему...
– Игорь, надо решать, – ответила Вера. – Не сегодня, так через месяц. Всё равно ведь придётся.
– Я с мастером говорил. Он обещал в субботу прийти, замерить. Потом надо будет всё это пристроить, по-хорошему, до зимы...
– Только чтобы она раньше времени не узнала.
– Конечно. Ты ей ничего не говори. Пока всё не решим.
Дальше Зинаида Павловна слушать не стала.
Она развернулась, прижала руку к груди, где под ночной рубашкой тяжело и неровно колотилось сердце, и по стеночке добралась до дивана. Села. Потом легла. Потом снова села.
В голове у неё крутились три слова, как костяшки на счётах: «пристроить», «не узнала», «решим».
Что же ещё, как не это? Не дом же её собираются продавать. Не ходунки же менять. «Пристроить» – это в дом престарелых, значит. Куда ещё пристраивают мамок, у которых нет ни ног, ни кошелька, ни места?
Баба Нюра тогда, выходит, не зря каркала.
Утром она вышла к завтраку серая, с чёрными кругами под глазами. Вера смотрела на неё встревоженно, а Игорь, как обычно, торопился: чмокнул мать в макушку, забрал бутерброд и убежал.
– Зинаида Павловна, вы не заболели? – спросила Вера.
– Я здорова, – сказала свекровь, не поднимая глаз. – Мне просто всё надоело.
В ту ночь она не сомкнула глаз вовсе. А утром, когда Алёнка собирала рюкзак, произнесла громко и ясно, так, чтобы слышали все:
– В субботу, чтобы духу этого в доме не было. Не вынесу больше. Или он, или я.
И тут, к собственному удивлению, услышала в ответ только тишину.
Потом Игорь, который как раз завязывал шнурки, выпрямился, внимательно посмотрел на мать и сказал:
– Хорошо, мам. Если ты так хочешь.
И это «хорошо» ударило её больнее, чем если бы он закричал.
Пятница
В пятницу утром рыжий пропал.
Первой это заметила Вера: поставила миску, а он не прибежал на звук. Позвала раз, другой, заглянула под диван, под шкаф, в ванную. Посмотрела за занавеской, где он любил сидеть, глядя на голубей.
– Опять куда-то забился, – сказала она. – Ладно, придёт. Мне бежать надо.
И убежала. Игорь уже уехал, Алёнка сидела в школе. Зинаида Павловна осталась в квартире одна.
Первый час она делала вид, что ничего не случилось. Включила телевизор, где красивая женщина в красивом платье учила красиво готовить красивую рыбу. Потом выключила. Села за вязание, спустила три петли, выругалась и отложила спицы.
На втором часу встала.
– Ну и пропадай, – сказала она вслух. – Мне же лучше.
Пошла на кухню, налила воды, выпила, а сама всё слушала. Тишина стояла непривычная, густая. Не скрёбся когтями по линолеуму, не грохал ничем, не лез на занавеску. Дом без него будто остыл, как печка за ночь.
«Вот и хорошо, – думала она. – Субботы ждать нечего, сам ушёл. Меньше хлопот».
Но ноги уже сами несли её по коридору. Она заглянула в ванную, где он однажды спал в тазике. Заглянула в шкаф, в обувь, в Алёнкин рюкзак, забытый у кровати. Постучала тростью по полу и тихонько позвала:
– Кис-кис. Эй, ты... как тебя там... Эй.
Никто не откликнулся.
Тогда она открыла балконную дверь и обшарила взглядом лоджию. Пусто. Потом вспомнила, что утром Вера проветривала комнату и окно могло остаться открытым. Кинулась к окну, перегнулась через подоконник и посмотрела вниз, на серый асфальт двора. С высоты пятого этажа у неё закружилась голова.
Асфальт был пуст.
– Господи, – прошептала она. – Господи, да что же я делаю...
Руки у неё тряслись. Она вернулась в комнату и начала искать по второму кругу, уже не стесняясь, уже на коленях, придерживаясь за диван, заглядывая в каждую щель и в каждую коробку. Голос срывался.
– Да выходи ты, окаянный! Ну выходи, я тебя не трону! Слышишь? Не трону!
И тут она вспомнила про шкаф в прихожей.
На нижней полке стояли её валенки. Те самые, серые, Степановы, обшитые кожей. Она привезла их сюда как память и надевала только в самые холодные дни.
Дверца была приоткрыта. Она потянула её на себя.
В левом валенке, свернувшись так, что наружу торчал один кончик рыжего хвоста, спал рыжий. Спал крепко, и во сне слегка подёргивал лапкой.
Зинаида Павловна опустилась на пуфик, потому что ноги её не держали.
Долго сидела так, смотрела на торчащий хвост. Потом осторожно, двумя пальцами, коснулась рыжей шёрстки. Тёплая.
– Паразит, – сказала она шёпотом. – Весь дом поднял. Я думала, ты в окно...
Она замолчала. Нашарила в кармане платок и сморкалась в него так долго и громко, что рыжий приоткрыл один глаз. Посмотрел на неё сонно, не удивившись, словно давно знал, что она за ним придёт.
– Спи, – сказала она. – Не буду я тебя трогать. Спи уж, горе луковое.
Она не стала его вынимать. Прикрыла дверцу почти до конца, оставив узкую щёлку, чтобы дышалось. И пошла на кухню ставить чайник, и ещё долго прислушивалась, как там, в прихожей, ровно и мирно сопит маленькое существо, которое она завтра собиралась выгнать из дома.
Суббота
Утро субботы выдалось серое, дождливое. По стеклу ползли длинные капли, а на подоконнике, на самом краю, сидел рыжий и следил за ними лапой.
Игорь ходил по квартире тяжело, не глядя ни на кого. Достал с антресолей большую пластиковую переноску, которую покупали ещё для давно покойной тёщиной таксы, поставил её посреди комнаты и ушёл на кухню.
Вера собирала в пакет миску, лоток, комок пеленки, мешочек корма. Руки у неё двигались сами, а лицо было мокрое.
Алёнка не плакала. Она сидела на полу рядом с переноской и гладила рыжего. Он урчал, вытянувшись у неё на коленях, и ничего не понимал.
– Алёна, – сказал Игорь с порога. – Нельзя, милая. Бабушке тяжело.
– Я знаю, – очень тихо ответила девочка. – Я не спорю.
Зинаида Павловна наблюдала за этой сценой с дивана. Лицо у неё было каменное. Она ждала облегчения. Ждала, что вот сейчас нечистая сила исчезнет и в доме снова станет тихо, а на душе – ровно.
Облегчения не приходило.
Вместо него в груди росло что-то нехорошее, тяжёлое, как мокрый песок. И когда Игорь наклонился и взял рыжего на руки, а тот, ничего не подозревая, ткнулся носом ему в подбородок, ей вдруг захотелось закричать: «Не надо!»
Но она вместо этого сказала, жёстко, чужим голосом:
– Вот и правильно. Лишний рот в доме держать – себе дороже. Лишнего в приют, нечего его тут нежить.
Игорь замер.
Вера выпрямилась с пакетом в руках.
А Алёнка подняла голову и посмотрела на бабушку. Взгляд у неё был не детский, не обиженный. Спокойный. Взрослый до жути.
– Баб, – сказала она. – А почему ты решила, что он лишний?
– Потому что мне так видно.
– Он не лишний. Он просто новенький.
– Все новенькие. Привыкают потом, а толку?
– А тебя тоже сначала привозили, – сказала Алёнка. – Ты тоже новенькая была. Но тебя же никто не вернул обратно.
В комнате стало слышно, как тикают часы.
Зинаида Павловна сжала пальцами край дивана. Губы у неё побелели.
– Тебя не возвращали, – повторила девочка и всхлипнула. – Значит, и его не надо. Правда же?
Одна фраза
Игорь поставил переноску на пол. Рыжий, которого он всё ещё держал на руках, завозился и сунул морду ему под мышку.
Потом сын подошёл к дивану, присел на корточки перед матерью, взял её за руки.
– Мам, – сказал он. – Слушай меня внимательно. Кого подобрали, того не отдают. Это у нас в семье так. С отцом так было, с тобой так было, и с ним так будет.
– Что значит «подобрали»? – хрипло спросила она. – Что значит «не отдают»?
– Мам, а ты что подумала?
Она помолчала. Посмотрела на сына. На Веру, которая стояла, закусив губу. На Алёнку, на её мокрые ресницы. Потом сказала то, что носила в себе две недели, как камень за пазухой:
– Я слышала. Ночью. На кухне. Вы говорили, что надо меня пристроить. Что я не должна узнать.
Игорь отпустил её руки. Лицо у него вытянулось, потом дрогнуло, и вдруг он засмеялся. Не со зла, а так, как смеются, когда понимают, что всё это время шли мимо двери, которая была не заперта.
– Мам, – выдохнул он. – Господи. Мам. Не тебя пристроить. Лоджию!
– Какую лоджию?
– Нашу. Вон ту, за балконной дверью. – Он ткнул пальцем в стекло. – Мастер в субботу придёт замерять. Мы с Верой хотим утеплить, пристроить к комнате, сделать тебе отдельный закуток. С окном на юг, с настоящей дверью, чтобы никакой ширмы. Чтобы у тебя было своё место. Мы же видим, что тебе тут тесно. А сказать не хотели заранее, чтобы получился сюрприз. К Новому году собирались закончить.
Зинаида Павловна открыла рот. Закрыла.
– Я думала... – сказала она, и голос у неё сломался на полуслове. – Я думала, вы меня в дом... Баба Нюра говорила...
– Баба Нюра твоя, – сказала Вера, неожиданно, жёстко, – старая сплетница. Зинаида Павловна, да мы вас никуда бы не отдали. Не потому мы забирали, чтобы отдавать.
Они с Игорем смотрели на неё, и в глазах у обоих стояло одинаковое выражение: обида пополам с нежностью.
Зинаида Павловна провела по лицу ладонью. Ладонь стала мокрой.
И тогда, в этой тишине, рыжий вывернулся у Игоря из рук, мягко шлёпнулся на пол, прошёл три шага по коврику и, не торопясь, как к старой знакомой, запрыгнул на диван. Прямо к ней. Свернулся у неё на коленях, подтянул под себя лапы, ткнулся носом в ладонь и заурчал.
Тихо, ровно, на весь дом.
– Дурак ты, – сказала ему Зинаида Павловна сквозь слёзы. – Какой же ты дурак. Это из-за тебя всё. Из-за тебя я две недели себе кровь пила.
Рыжий мурлыкнул громче.
Лоджия
Мастер пришёл в тот же день, в обед. Оказалось, дядька он справный, молчаливый, чем-то похожий на покойного Степана: такой же тяжёлый, неторопливый и с руками, будто вытесанными топором.
Он обошёл лоджию, постучал по стенам, поцокал языком, достал рулетку и стал мерить. Зинаида Павловна ходила за ним на ходунках, придирчиво заглядывала в каждый угол и вставляла замечания:
– А подоконник широкий будешь делать? Мне чтоб рассада стояла.
– Будет, Зинаида Павловна. Какой скажете.
– А батарею куда? Мне, чтобы ноги грелись. И чтоб не жарко, а ровно.
– Сделаем ровно, не волнуйтесь.
Игорь с Верой стояли в дверях и переглядывались. Алёнка висела у отца на руке.
Рыжий, разумеется, был тут же. Он обошёл лоджию трижды, обнюхал угол, где потом встанет её тумбочка, посидел на пороге, подёргал хвостом и, наконец, решительно вскочил на широкий подоконник, который был пока что не подоконником, а просто пыльной плитой.
Улёгся там, свернулся колечком и заявил всем своим видом: место моё.
– Ты гляди, – сказал мастер. – Уже застолбил.
– Он такой, – сказала Зинаида Павловна. – Бессовестный.
Но сказала это уже не так, как раньше. С другой интонацией. Игорь услышал и промолчал, только уголки рта у него дёрнулись.
Вечером, когда мастер ушёл, а Алёнка легла спать, Зинаида Павловна сидела на диване одна. Рыжий спал у неё на животе, раскинув лапы, как маленький пьяный матрос. Она гладила его за ухом, где шёрстка особенно мягкая.
– И как тебя величать, – сказала она шёпотом. – Пончик, это ж не имя. Это пирожок. А ты у нас зверь серьёзный.
Он приоткрыл один глаз.
– Чудовище, – сказала она. – Ну точно ведь чудовище.
Помолчала, а потом, неожиданно для себя, добавила:
– Чудо ты моё, а не чудовище.
Слова вышли сами. Тихие, домашние, оттуда, откуда-то из очень далёких лет, когда она ещё молодая, ещё с двумя здоровыми ногами и с косой до пояса, качала на руках маленького Игоря и повторяла ему то же самое.
Она замолчала. Глаза у неё снова наполнились слезами.
И тут рядом, в проёме двери, послышался шорох. Вера, в халате, с кружкой, стояла и улыбалась.
– А я уж боялась, – сказала она, – что вы нас всех покусаете.
– Ты со мной не шути, – буркнула Зинаида Павловна, но голос у неё был беззлобный. – Я два месяца к вам привыкала. И к нему, значит, привыкну.
– Можно я присяду?
– Садись. Только чаю мне принеси, а то у меня в горле пересохло.
Они пили чай вдвоём, молча, пока рыжий не сполз с колен и не ушёл на свой пост, на лоджию, сторожить будущую комнату.
Письмо в Ольховку
В ноябре на лоджии стучали, пилили и штукатурили. В квартире стоял запах сырого цемента, а на полу, несмотря на плёнку и газеты, лежала белая пыль, которую Вера смахивала каждые два часа и без особой надежды.
Зинаида Павловна числила себя главной по надзору. Выходила на порог лоджии со своей тростью, смотрела, как мастер кладёт плитку, и командовала:
– Левее! Видишь, она у тебя на волосок уехала.
– Зинаида Павловна, это же два миллиметра.
– Два миллиметра, милок, это как два года в тюрьме. Левее.
Мастер вздыхал, цеплял плитку лопаткой и двигал влево. Рыжий в это время сидел рядом на банке с краской и следил за каждым его движением так пристально, будто тоже участвовал в приёмке.
Вечерами, когда рабочие уходили, она садилась за стол и писала письмо. Настоящее, бумажное, в конверте. Нашла в тумбочке тетрадный листок и ручку и, сопя от усердия, выводила крупные округлые буквы, какими когда-то подписывала бандероли.
«Здравствуй, Нюра, – писала она. – Пишу тебе из города. Жива, здорова, нога болит к дождю, как и положено. Живём хорошо. Невестка кормит, сын работает, внучка уроки учит. Квартира тесная, но скоро будет мне отдельный угол на лоджии, Игорь делает. Ты про дома не каркай, я тебе уже сказала».
Она остановилась и подумала. Ручка замерла. Рыжий, лежавший рядом на столе, ткнулся мордой ей в рукав.
«Кот у нас тут завёлся, – дописала она медленнее. – Рыжий, наглый, одно слово – разбойник. Кормить приходится три раза на дню, а толку чуть. Бегает как бешеный. Но спит ничего, тихо. Ты не думай, я его не люблю. Просто терплю».
Она перечитала. Зачеркнула «не люблю». Потом зачеркнула и «просто терплю». Потом вздохнула и в самом низу, мелко, чтобы не бросалось в глаза, дописала:
«Тепло от него».
Конверт заклеила сама, лизнув край, как делала это сорок один год. Адрес вывела твёрдо: «Псковская область, деревня Ольховка, Нюре Фроловой, в собственные руки».
Алёнка, увидев на столе конверт, широко раскрыла глаза.
– Баб, а это что?
– Письмо, – сказала Зинаида Павловна. – Не видала?
– В кино видала. Такое, на которое марку клеят? Настоящее?
– Самое что ни на есть. Завтра отнесу на почту.
– А мне ты напишешь?
– Тебе-то зачем? Ты рядом сидишь.
– Ну, просто, – сказала Алёнка. – Мне никто никогда не писал.
Зинаида Павловна посмотрела на внучку: на серьёзное худое лицо, на косичку, перекинутую через плечо.
– Напишу, – сказала она. – На день рождения. В конверте, с маркой. И на почту сама отнесу, чтоб со штемпелем, как положено.
– Ура! – прошептала Алёнка и обняла её, неловко, за шею.
Зинаида Павловна замерла. Её давно никто так не обнимал. Руки внучки пахли мелом и мандарином. А на столе, на недописанном листке, сидел рыжий и вылизывал лапу с видом человека, которому до всего этого нет никакого дела.
К Новому году
Лоджию доделали к двадцатому декабря. Вышла она светлая, тёплая, пахнущая свежей краской и сосновой доской. Окно на юг, широкий подоконник, на нём рассада фиалок в консервных банках, а рядом любимое старое кресло, которое Игорь на выходных съездил и привёз из Ольховки.
Привёз и дом осмотрел, всё в порядке, замки целые, печка цела. Сказал матери:
– Весной, мам, поедем. На лето. Туда.
– А потом?
– А потом обратно. К нам.
Она молча кивнула. Больше никаких «если» и «пока» в её голове не оставалось.
Баба Нюра, узнав всю историю по телефону, долго цокала в трубку, потом проворчала:
– Ну, я что, я ничего. Это я так, по старой привычке. Ты уж не серчай, Павловна.
– Не серчаю, – сказала Зинаида Павловна. – Только ты, Нюра, больше при мне про дома престарелых не каркай.
– Да ладно, ладно...
В новогоднюю ночь они сидели всей семьёй на кухне. Игорь разливал по бокалам шампанское, Алёнке досталась газировка, Вера разрезала на кусочки холодец, а Зинаида Павловна, в новой шали, которую ей подарили, поглядывала на часы.
– Ровно двенадцать будет, – сказала она. – Желание загадаем.
– А ты, баб, чего загадаешь? – спросила Алёнка.
Зинаида Павловна помолчала.
– Чтоб все были здоровы, – сказала она. – И чтобы никто никуда не уходил.
Тут из комнаты донёсся грохот. Потом звон. Потом отчётливый звук падающей ёлочной игрушки.
– Он, – хором сказали все четверо.
Игорь вскочил, но Зинаида Павловна остановила его рукой:
– Сиди. Я сама.
И, оттолкнувшись от стола, пошла в комнату. Ходунки она в этот день не взяла, ходила с тростью, и шла твёрдо, уверенно, стараясь не хромать.
В комнате, под ёлкой, среди рассыпанной мишуры, сидел Рыжий. В зубах у него была зажата шишка, и вид у него был такой, как будто он только что совершил геройство.
– Ну что ты опять натворил, – сказала Зинаида Павловна и опустилась на корточки, придерживаясь за ёлку. – Бессовестный.
Он положил шишку. Подвинулся поближе. Потёрся о её колено щекой.
И она, как в тот первый раз, ночью, ощутила в ладони тихое, ровное, живое тепло.
– Чудо ты моё, – сказала она. – Моё чудовище.
Из кухни донеслись удары курантов. Потом смех. Потом звон бокалов. Потом голос Алёнки: «С Новым годом, баба!»
– С Новым годом, внученька! – крикнула она в ответ. – С новым счастьем!
Она подняла рыжего на руки, прижала к груди и пошла обратно, к людям, которые никуда её не отдадут.
А за окном, над крышами, над строящимся торговым центром и над всем огромным чужим городом, который за полгода сделался наконец чуточку своим, сыпал снег. Крупный, тихий, как будто кто-то там, наверху, вытряхивал на землю свои лучшие, самые пуховые подушки.
И в этом снегу, как казалось Зинаиде Павловне, пахло вовсе не городом. Пахло Ольховкой. Пахло печным дымом, и мокрым валенком, и свежим хлебом, и всем, что она когда-то считала потерянным.
Оказалось, ничего не потеряно.
Квартира у Игоря с Верой была двухкомнатная, на пятом этаже, с видом на строящийся торговый центр. Зинаиде Павловне отвели угол в большой комнате: раскладной диван, тумбочка и ширма, за которой, по задумке, должна была сохраняться её личная жизнь.
Ширма, правда, эта была из тех, сквозь которые видно всё. Но Зинаида Павловна молчала. Привыкала.
Привыкала она тяжело. Ей не хватало тишины, такой, чтобы слышно было, как за печкой сверчок скребётся. В городе тишины не бывало вовсе. Гудели машины, гудел лифт, соседи сверху двигали мебель, а у Алёнки, внучки, работал по вечерам планшет, из которого пищали какие-то пластилиновые зверьки.
Алёнке было восемь. Девочка выросла тихая, сероглазая, с косичкой толщиной в палец, и бабушку встретила так, как встречают новую воспитательницу: с любопытством и опаской.
Прошла неделя, и в четверг, под вечер, Алёнка вернулась из школы позже обычного. Вошла в прихожую мокрая до нитки, с красным носом, а за пазухой у неё что-то шевелилось.
– Мам, – сказала она шёпотом. – Только не ругайся.
Вера как раз резала на кухне лук и сначала не услышала. Потом услышала, обернулась, и нож у неё чуть не выпал из рук.
За пазухой у дочери сидел котёнок. Размером он был с хорошую картофелину, мокрый, как мочалка, и дрожал так, что вместе с ним тряслась вся Алёнкина куртка.
– Он под остановкой лежал, – зачастила девочка. – Там автобус стоит, и он под колесом. Я думала, не живой. А он как пискнет! Мам, ему холодно. Мам, ну пожалуйста. Мам, ну он же замёрзнет!
Вера смотрела на котёнка, и по лицу её было видно, что она всё поняла ещё до того, как дочь договорила. Характер у неё был такой: сперва пожалеть, потом думать.
– Давай хоть помоем его, – сказала она и взяла полотенце.
Рыжего вытирали всем семейством. Игорь, вернувшись с завода, увидел картину и только поднял брови:
– Это у нас кто?
– Пончик, – сказала Алёнка и посмотрела на отца такими глазами, что Игорь махнул рукой.
А Зинаида Павловна всё это время сидела на своём диване за ширмой и в происходящее не вмешивалась. Только когда мокрого котёнка торжественно внесли в комнату, чтобы показать, как у него красиво белеет манишка, она громко и отчётливо сказала:
– В доме, где старый человек после операции, кошку держать нельзя. Там микробы.
– Мам, он чистый, – сказал Игорь.
– Все они чистые. А потом по всей квартире шерсть. Я сама одиннадцать лет за курами ходила, знаю, какая у них зараза.
– Это же не куры, – тихо возразила Вера.
– Одна порода, – отрезала свекровь. – Пух да перо.
На том и расстались. Решили, что рыжий останется на пару дней, пока Игорь разместит объявление в интернете и найдёт ему хозяев.
Пара дней превратилась в неделю. Неделя в две.
А хозяева почему-то не находились.
Война
Если говорить по правде, то был этот котёнок существом на редкость беспокойным. Бегал он, будто в него вставили пружину. Взлетал на занавески и сползал по ним, оставляя на тюле тонкие нитяные дорожки. Гонял по полу бумажные шарики и, не успев поймать, обижался, лез под диван и сидел там, пыхтя.
И главное: из всей большой квартиры он с первого дня выбрал почему-то именно Зинаиду Павловну.
Она встаёт утром – он уже у кровати, сидит на тапке. Она идёт на кухню на ходунках – он несётся наперерез и валится под ноги, чуть не опрокинув. Она устраивается на диване с вязанием, готовит носки внучке, и он уже тут как тут, залез в клубок и катает его по всей комнате, разматывая пряжу в такую паутину, что хоть рыбу лови.
– Брысь! – кричала она. – Пошёл вон, чудовище!
Он отскакивал на два шага, садился и смотрел. И через минуту возвращался.
Прозвище приклеилось с третьего дня. Вера, услышав, поначалу осторожно улыбалась. Потом, увидев лицо свекрови, улыбаться перестала.
В одну из ночей Зинаида Павловна проснулась от того, что кто-то тяжело и мокро дышит ей в ухо. Открыла глаза: рыжий сидел у неё на подушке и вылизывал её собственную щёку шершавым, как наждачка, язычком.
– Господи Иисусе! – сказала она и сгребла его одной рукой, чтобы сбросить на пол.
Он не царапался. Не вырывался. Только заурчал – и урчание это пошло по ладони, по всему запястью, мелкой дрожью, как будто в руке у неё завёлся маленький моторчик.
Она так и застыла: с поднятой рукой, с котёнком в горсти.
А потом, словно обожглась, спустила его на пол и натянула одеяло до подбородка.
Ночь тянулась долго. Заснуть не получилось. Она лежала, смотрела в тёмный потолок, по которому плыли жёлтые отсветы фар, и злилась. На него, на себя, на Веру, на сына, на весь свет.
Утром она встала с красными глазами и повторила то, что повторяла каждое утро:
– Уберите это чудовище.
Тамара Ильинична
На двенадцатый день, в среду, Зинаида Павловна решила, что с неё хватит сидеть взаперти, как курица в курятнике, и выбралась из квартиры одна.
Вера была на смене, Игорь на заводе, Алёнка в школе. Рыжий, правда, увязался до самой двери, но она, не оглядываясь, захлопнула её перед его носом и ещё постояла, послушала, как он скребётся и жалобно тянет «мя-а-у».
– Ничего, – сказала она в замочную скважину. – Не помрёшь.
Лифт она не любила. Он гудел, дёргался и возил её между этажами так, будто она мешок с картошкой. Но с пятого этажа по лестнице с тростью не спустишься, и она давила на кнопку, ругаясь вполголоса.
Внизу, у почтовых ящиков, Зинаида Павловна остановилась и долго стояла, разглядывая ряды железных дверок с номерами. Сорок один год она носила письма. И вот сама, как посторонняя, стоит у ящика, в котором и писем-то нет, потому что никто ей в этот город не пишет. Все её письма остались в Ольховке, и пишут их не ей, а бабе Нюре, да и то по привычке.
С таким растерянным видом и вышла из подъезда.
– Потеряли чего? – раздался голос.
На лавочке у подъезда сидела старушка, маленькая, сухонькая, в зелёной вязаной шапке, натянутой по самые брови. На коленях у неё стояла хозяйственная сумка, а из сумки, как из окошка, выглядывала серая кошачья морда с философским выражением.
– Ничего не потеряла, – сказала Зинаида Павловна. – Я так, постою.
– Ну, постойте. Только лучше присядьте, а то трость у вас, видать, не по росту.
Это было правдой, и потому обидно вдвойне. Зинаида Павловна присела. Лавка была холодная, но вид на двор открывался хороший: детская площадка, три берёзки, две иномарки на газоне.
– Тамара Ильинична, – представилась старушка. – С третьего этажа. А это Муся.
– Зинаида Павловна. С пятого. Временно.
– Знаю. Вы у Игоря с Верой. Мне Вера говорила. И знаю, что у вас там котёнок, правда? Рыжий?
– Не мой он, – быстро ответила Зинаида Павловна. – Внучкин. И не котёнок, а наказание.
Тамара Ильинична засмеялась. Смех у неё был дребезжащий, как стакан в подстаканнике.
– Муся моя в молодости такая же была. Я, бывало, утром проснусь, а она у меня на голове сидит, вот прямо на макушке. Как шапка. Думала, с ума сойду. А теперь без неё и не представляю. Мы с ней всё вместе.
Тамара Ильинична погладила кошку.
– Муж мой пять лет как умер. Дети в Новосибирске. Звонят по воскресеньям, минут на десять. А она – тут. Дышит.
Зинаида Павловна ничего не ответила. Смотрела на берёзки, на мокрую горку, на воробьёв, которые дрались из-за чего-то на асфальте.
– Знаете, что я вам скажу, – проговорила Тамара Ильинична. – Кошки ведь не просто так приходят. Они к тому идут, кто в доме самый одинокий. Это мне ещё бабка говорила. Алёнка его, может, и привела. А выбрал он вас.
– Мудрёно, – холодно сказала Зинаида Павловна. – Я человек простой. Мне в деревне кошки были для мышей. А одинокой я не бываю. У меня сын, невестка, внучка.
– Ну да, ну да, – согласилась Тамара Ильинична и погладила Мусю. – Конечно.
Это «конечно» зацепилось за Зинаиду Павловну, как репей за подол. Она поднялась, не попрощавшись, и пошла к подъезду, и трость её стучала по плитке чуть громче, чем надо.
Наверху рыжий встретил её у самой двери. Сидел на половике, чинный, как старый дьякон, и, когда она вошла, не мяукнул ни разу. Только коротко, тихо потёрся о её тапок.
Она прошла мимо, держа спину прямо.
– Брысь, – сказала она в пустоту.
Но голос у неё получился какой-то неправильный. Сиплый.
Разговор, который не для её ушей
Прошла вторая неделя. Рыжий разодрал ей любимую шаль, съел половину герани и дважды сумел забраться на шкаф, откуда падал с таким грохотом, что вся квартира подскакивала.
Зинаида Павловна ходила мрачная, как осенняя туча. Игорь на работе, Вера на смене, Алёнка в школе. Днём дома оставалась она одна, с ходунками, с телевизором и с этим сатаной с белой манишкой.
И вот в одну из таких ночей, на тринадцатый день, она встала в туалет.
Шла тихо, осторожно, на носочках. Пол в коридоре скрипел, и она придерживалась за стенку. У кухни остановилась: там горел свет и слышались голоса. Игорь с Верой сидели за столом, пили чай, говорили вполголоса, и разговор был явно не для чужих ушей.
– ...да я понимаю, – говорил Игорь. – Но если честно, мне и самому тяжело. Она же мучается тут. Угол этот ей ни к чему, ширма ни к чему...
– Игорь, надо решать, – ответила Вера. – Не сегодня, так через месяц. Всё равно ведь придётся.
– Я с мастером говорил. Он обещал в субботу прийти, замерить. Потом надо будет всё это пристроить, по-хорошему, до зимы...
– Только чтобы она раньше времени не узнала.
– Конечно. Ты ей ничего не говори. Пока всё не решим.
Дальше Зинаида Павловна слушать не стала.
Она развернулась, прижала руку к груди, где под ночной рубашкой тяжело и неровно колотилось сердце, и по стеночке добралась до дивана. Села. Потом легла. Потом снова села.
В голове у неё крутились три слова, как костяшки на счётах: «пристроить», «не узнала», «решим».
Что же ещё, как не это? Не дом же её собираются продавать. Не ходунки же менять. «Пристроить» – это в дом престарелых, значит. Куда ещё пристраивают мамок, у которых нет ни ног, ни кошелька, ни места?
Баба Нюра тогда, выходит, не зря каркала.
Утром она вышла к завтраку серая, с чёрными кругами под глазами. Вера смотрела на неё встревоженно, а Игорь, как обычно, торопился: чмокнул мать в макушку, забрал бутерброд и убежал.
– Зинаида Павловна, вы не заболели? – спросила Вера.
– Я здорова, – сказала свекровь, не поднимая глаз. – Мне просто всё надоело.
В ту ночь она не сомкнула глаз вовсе. А утром, когда Алёнка собирала рюкзак, произнесла громко и ясно, так, чтобы слышали все:
– В субботу, чтобы духу этого в доме не было. Не вынесу больше. Или он, или я.
И тут, к собственному удивлению, услышала в ответ только тишину.
Потом Игорь, который как раз завязывал шнурки, выпрямился, внимательно посмотрел на мать и сказал:
– Хорошо, мам. Если ты так хочешь.
И это «хорошо» ударило её больнее, чем если бы он закричал.
Пятница
В пятницу утром рыжий пропал.
Первой это заметила Вера: поставила миску, а он не прибежал на звук. Позвала раз, другой, заглянула под диван, под шкаф, в ванную. Посмотрела за занавеской, где он любил сидеть, глядя на голубей.
– Опять куда-то забился, – сказала она. – Ладно, придёт. Мне бежать надо.
И убежала. Игорь уже уехал, Алёнка сидела в школе. Зинаида Павловна осталась в квартире одна.
Первый час она делала вид, что ничего не случилось. Включила телевизор, где красивая женщина в красивом платье учила красиво готовить красивую рыбу. Потом выключила. Села за вязание, спустила три петли, выругалась и отложила спицы.
На втором часу встала.
– Ну и пропадай, – сказала она вслух. – Мне же лучше.
Пошла на кухню, налила воды, выпила, а сама всё слушала. Тишина стояла непривычная, густая. Не скрёбся когтями по линолеуму, не грохал ничем, не лез на занавеску. Дом без него будто остыл, как печка за ночь.
«Вот и хорошо, – думала она. – Субботы ждать нечего, сам ушёл. Меньше хлопот».
Но ноги уже сами несли её по коридору. Она заглянула в ванную, где он однажды спал в тазике. Заглянула в шкаф, в обувь, в Алёнкин рюкзак, забытый у кровати. Постучала тростью по полу и тихонько позвала:
– Кис-кис. Эй, ты... как тебя там... Эй.
Никто не откликнулся.
Тогда она открыла балконную дверь и обшарила взглядом лоджию. Пусто. Потом вспомнила, что утром Вера проветривала комнату и окно могло остаться открытым. Кинулась к окну, перегнулась через подоконник и посмотрела вниз, на серый асфальт двора. С высоты пятого этажа у неё закружилась голова.
Асфальт был пуст.
– Господи, – прошептала она. – Господи, да что же я делаю...
Руки у неё тряслись. Она вернулась в комнату и начала искать по второму кругу, уже не стесняясь, уже на коленях, придерживаясь за диван, заглядывая в каждую щель и в каждую коробку. Голос срывался.
– Да выходи ты, окаянный! Ну выходи, я тебя не трону! Слышишь? Не трону!
И тут она вспомнила про шкаф в прихожей.
На нижней полке стояли её валенки. Те самые, серые, Степановы, обшитые кожей. Она привезла их сюда как память и надевала только в самые холодные дни.
Дверца была приоткрыта. Она потянула её на себя.
В левом валенке, свернувшись так, что наружу торчал один кончик рыжего хвоста, спал рыжий. Спал крепко, и во сне слегка подёргивал лапкой.
Зинаида Павловна опустилась на пуфик, потому что ноги её не держали.
Долго сидела так, смотрела на торчащий хвост. Потом осторожно, двумя пальцами, коснулась рыжей шёрстки. Тёплая.
– Паразит, – сказала она шёпотом. – Весь дом поднял. Я думала, ты в окно...
Она замолчала. Нашарила в кармане платок и сморкалась в него так долго и громко, что рыжий приоткрыл один глаз. Посмотрел на неё сонно, не удивившись, словно давно знал, что она за ним придёт.
– Спи, – сказала она. – Не буду я тебя трогать. Спи уж, горе луковое.
Она не стала его вынимать. Прикрыла дверцу почти до конца, оставив узкую щёлку, чтобы дышалось. И пошла на кухню ставить чайник, и ещё долго прислушивалась, как там, в прихожей, ровно и мирно сопит маленькое существо, которое она завтра собиралась выгнать из дома.
Суббота
Утро субботы выдалось серое, дождливое. По стеклу ползли длинные капли, а на подоконнике, на самом краю, сидел рыжий и следил за ними лапой.
Игорь ходил по квартире тяжело, не глядя ни на кого. Достал с антресолей большую пластиковую переноску, которую покупали ещё для давно покойной тёщиной таксы, поставил её посреди комнаты и ушёл на кухню.
Вера собирала в пакет миску, лоток, комок пеленки, мешочек корма. Руки у неё двигались сами, а лицо было мокрое.
Алёнка не плакала. Она сидела на полу рядом с переноской и гладила рыжего. Он урчал, вытянувшись у неё на коленях, и ничего не понимал.
– Алёна, – сказал Игорь с порога. – Нельзя, милая. Бабушке тяжело.
– Я знаю, – очень тихо ответила девочка. – Я не спорю.
Зинаида Павловна наблюдала за этой сценой с дивана. Лицо у неё было каменное. Она ждала облегчения. Ждала, что вот сейчас нечистая сила исчезнет и в доме снова станет тихо, а на душе – ровно.
Облегчения не приходило.
Вместо него в груди росло что-то нехорошее, тяжёлое, как мокрый песок. И когда Игорь наклонился и взял рыжего на руки, а тот, ничего не подозревая, ткнулся носом ему в подбородок, ей вдруг захотелось закричать: «Не надо!»
Но она вместо этого сказала, жёстко, чужим голосом:
– Вот и правильно. Лишний рот в доме держать – себе дороже. Лишнего в приют, нечего его тут нежить.
Игорь замер.
Вера выпрямилась с пакетом в руках.
А Алёнка подняла голову и посмотрела на бабушку. Взгляд у неё был не детский, не обиженный. Спокойный. Взрослый до жути.
– Баб, – сказала она. – А почему ты решила, что он лишний?
– Потому что мне так видно.
– Он не лишний. Он просто новенький.
– Все новенькие. Привыкают потом, а толку?
– А тебя тоже сначала привозили, – сказала Алёнка. – Ты тоже новенькая была. Но тебя же никто не вернул обратно.
В комнате стало слышно, как тикают часы.
Зинаида Павловна сжала пальцами край дивана. Губы у неё побелели.
– Тебя не возвращали, – повторила девочка и всхлипнула. – Значит, и его не надо. Правда же?
Одна фраза
Игорь поставил переноску на пол. Рыжий, которого он всё ещё держал на руках, завозился и сунул морду ему под мышку.
Потом сын подошёл к дивану, присел на корточки перед матерью, взял её за руки.
– Мам, – сказал он. – Слушай меня внимательно. Кого подобрали, того не отдают. Это у нас в семье так. С отцом так было, с тобой так было, и с ним так будет.
– Что значит «подобрали»? – хрипло спросила она. – Что значит «не отдают»?
– Мам, а ты что подумала?
Она помолчала. Посмотрела на сына. На Веру, которая стояла, закусив губу. На Алёнку, на её мокрые ресницы. Потом сказала то, что носила в себе две недели, как камень за пазухой:
– Я слышала. Ночью. На кухне. Вы говорили, что надо меня пристроить. Что я не должна узнать.
Игорь отпустил её руки. Лицо у него вытянулось, потом дрогнуло, и вдруг он засмеялся. Не со зла, а так, как смеются, когда понимают, что всё это время шли мимо двери, которая была не заперта.
– Мам, – выдохнул он. – Господи. Мам. Не тебя пристроить. Лоджию!
– Какую лоджию?
– Нашу. Вон ту, за балконной дверью. – Он ткнул пальцем в стекло. – Мастер в субботу придёт замерять. Мы с Верой хотим утеплить, пристроить к комнате, сделать тебе отдельный закуток. С окном на юг, с настоящей дверью, чтобы никакой ширмы. Чтобы у тебя было своё место. Мы же видим, что тебе тут тесно. А сказать не хотели заранее, чтобы получился сюрприз. К Новому году собирались закончить.
Зинаида Павловна открыла рот. Закрыла.
– Я думала... – сказала она, и голос у неё сломался на полуслове. – Я думала, вы меня в дом... Баба Нюра говорила...
– Баба Нюра твоя, – сказала Вера, неожиданно, жёстко, – старая сплетница. Зинаида Павловна, да мы вас никуда бы не отдали. Не потому мы забирали, чтобы отдавать.
Они с Игорем смотрели на неё, и в глазах у обоих стояло одинаковое выражение: обида пополам с нежностью.
Зинаида Павловна провела по лицу ладонью. Ладонь стала мокрой.
И тогда, в этой тишине, рыжий вывернулся у Игоря из рук, мягко шлёпнулся на пол, прошёл три шага по коврику и, не торопясь, как к старой знакомой, запрыгнул на диван. Прямо к ней. Свернулся у неё на коленях, подтянул под себя лапы, ткнулся носом в ладонь и заурчал.
Тихо, ровно, на весь дом.
– Дурак ты, – сказала ему Зинаида Павловна сквозь слёзы. – Какой же ты дурак. Это из-за тебя всё. Из-за тебя я две недели себе кровь пила.
Рыжий мурлыкнул громче.
Лоджия
Мастер пришёл в тот же день, в обед. Оказалось, дядька он справный, молчаливый, чем-то похожий на покойного Степана: такой же тяжёлый, неторопливый и с руками, будто вытесанными топором.
Он обошёл лоджию, постучал по стенам, поцокал языком, достал рулетку и стал мерить. Зинаида Павловна ходила за ним на ходунках, придирчиво заглядывала в каждый угол и вставляла замечания:
– А подоконник широкий будешь делать? Мне чтоб рассада стояла.
– Будет, Зинаида Павловна. Какой скажете.
– А батарею куда? Мне, чтобы ноги грелись. И чтоб не жарко, а ровно.
– Сделаем ровно, не волнуйтесь.
Игорь с Верой стояли в дверях и переглядывались. Алёнка висела у отца на руке.
Рыжий, разумеется, был тут же. Он обошёл лоджию трижды, обнюхал угол, где потом встанет её тумбочка, посидел на пороге, подёргал хвостом и, наконец, решительно вскочил на широкий подоконник, который был пока что не подоконником, а просто пыльной плитой.
Улёгся там, свернулся колечком и заявил всем своим видом: место моё.
– Ты гляди, – сказал мастер. – Уже застолбил.
– Он такой, – сказала Зинаида Павловна. – Бессовестный.
Но сказала это уже не так, как раньше. С другой интонацией. Игорь услышал и промолчал, только уголки рта у него дёрнулись.
Вечером, когда мастер ушёл, а Алёнка легла спать, Зинаида Павловна сидела на диване одна. Рыжий спал у неё на животе, раскинув лапы, как маленький пьяный матрос. Она гладила его за ухом, где шёрстка особенно мягкая.
– И как тебя величать, – сказала она шёпотом. – Пончик, это ж не имя. Это пирожок. А ты у нас зверь серьёзный.
Он приоткрыл один глаз.
– Чудовище, – сказала она. – Ну точно ведь чудовище.
Помолчала, а потом, неожиданно для себя, добавила:
– Чудо ты моё, а не чудовище.
Слова вышли сами. Тихие, домашние, оттуда, откуда-то из очень далёких лет, когда она ещё молодая, ещё с двумя здоровыми ногами и с косой до пояса, качала на руках маленького Игоря и повторяла ему то же самое.
Она замолчала. Глаза у неё снова наполнились слезами.
И тут рядом, в проёме двери, послышался шорох. Вера, в халате, с кружкой, стояла и улыбалась.
– А я уж боялась, – сказала она, – что вы нас всех покусаете.
– Ты со мной не шути, – буркнула Зинаида Павловна, но голос у неё был беззлобный. – Я два месяца к вам привыкала. И к нему, значит, привыкну.
– Можно я присяду?
– Садись. Только чаю мне принеси, а то у меня в горле пересохло.
Они пили чай вдвоём, молча, пока рыжий не сполз с колен и не ушёл на свой пост, на лоджию, сторожить будущую комнату.
Письмо в Ольховку
В ноябре на лоджии стучали, пилили и штукатурили. В квартире стоял запах сырого цемента, а на полу, несмотря на плёнку и газеты, лежала белая пыль, которую Вера смахивала каждые два часа и без особой надежды.
Зинаида Павловна числила себя главной по надзору. Выходила на порог лоджии со своей тростью, смотрела, как мастер кладёт плитку, и командовала:
– Левее! Видишь, она у тебя на волосок уехала.
– Зинаида Павловна, это же два миллиметра.
– Два миллиметра, милок, это как два года в тюрьме. Левее.
Мастер вздыхал, цеплял плитку лопаткой и двигал влево. Рыжий в это время сидел рядом на банке с краской и следил за каждым его движением так пристально, будто тоже участвовал в приёмке.
Вечерами, когда рабочие уходили, она садилась за стол и писала письмо. Настоящее, бумажное, в конверте. Нашла в тумбочке тетрадный листок и ручку и, сопя от усердия, выводила крупные округлые буквы, какими когда-то подписывала бандероли.
«Здравствуй, Нюра, – писала она. – Пишу тебе из города. Жива, здорова, нога болит к дождю, как и положено. Живём хорошо. Невестка кормит, сын работает, внучка уроки учит. Квартира тесная, но скоро будет мне отдельный угол на лоджии, Игорь делает. Ты про дома не каркай, я тебе уже сказала».
Она остановилась и подумала. Ручка замерла. Рыжий, лежавший рядом на столе, ткнулся мордой ей в рукав.
«Кот у нас тут завёлся, – дописала она медленнее. – Рыжий, наглый, одно слово – разбойник. Кормить приходится три раза на дню, а толку чуть. Бегает как бешеный. Но спит ничего, тихо. Ты не думай, я его не люблю. Просто терплю».
Она перечитала. Зачеркнула «не люблю». Потом зачеркнула и «просто терплю». Потом вздохнула и в самом низу, мелко, чтобы не бросалось в глаза, дописала:
«Тепло от него».
Конверт заклеила сама, лизнув край, как делала это сорок один год. Адрес вывела твёрдо: «Псковская область, деревня Ольховка, Нюре Фроловой, в собственные руки».
Алёнка, увидев на столе конверт, широко раскрыла глаза.
– Баб, а это что?
– Письмо, – сказала Зинаида Павловна. – Не видала?
– В кино видала. Такое, на которое марку клеят? Настоящее?
– Самое что ни на есть. Завтра отнесу на почту.
– А мне ты напишешь?
– Тебе-то зачем? Ты рядом сидишь.
– Ну, просто, – сказала Алёнка. – Мне никто никогда не писал.
Зинаида Павловна посмотрела на внучку: на серьёзное худое лицо, на косичку, перекинутую через плечо.
– Напишу, – сказала она. – На день рождения. В конверте, с маркой. И на почту сама отнесу, чтоб со штемпелем, как положено.
– Ура! – прошептала Алёнка и обняла её, неловко, за шею.
Зинаида Павловна замерла. Её давно никто так не обнимал. Руки внучки пахли мелом и мандарином. А на столе, на недописанном листке, сидел рыжий и вылизывал лапу с видом человека, которому до всего этого нет никакого дела.
К Новому году
Лоджию доделали к двадцатому декабря. Вышла она светлая, тёплая, пахнущая свежей краской и сосновой доской. Окно на юг, широкий подоконник, на нём рассада фиалок в консервных банках, а рядом любимое старое кресло, которое Игорь на выходных съездил и привёз из Ольховки.
Привёз и дом осмотрел, всё в порядке, замки целые, печка цела. Сказал матери:
– Весной, мам, поедем. На лето. Туда.
– А потом?
– А потом обратно. К нам.
Она молча кивнула. Больше никаких «если» и «пока» в её голове не оставалось.
Баба Нюра, узнав всю историю по телефону, долго цокала в трубку, потом проворчала:
– Ну, я что, я ничего. Это я так, по старой привычке. Ты уж не серчай, Павловна.
– Не серчаю, – сказала Зинаида Павловна. – Только ты, Нюра, больше при мне про дома престарелых не каркай.
– Да ладно, ладно...
В новогоднюю ночь они сидели всей семьёй на кухне. Игорь разливал по бокалам шампанское, Алёнке досталась газировка, Вера разрезала на кусочки холодец, а Зинаида Павловна, в новой шали, которую ей подарили, поглядывала на часы.
– Ровно двенадцать будет, – сказала она. – Желание загадаем.
– А ты, баб, чего загадаешь? – спросила Алёнка.
Зинаида Павловна помолчала.
– Чтоб все были здоровы, – сказала она. – И чтобы никто никуда не уходил.
Тут из комнаты донёсся грохот. Потом звон. Потом отчётливый звук падающей ёлочной игрушки.
– Он, – хором сказали все четверо.
Игорь вскочил, но Зинаида Павловна остановила его рукой:
– Сиди. Я сама.
И, оттолкнувшись от стола, пошла в комнату. Ходунки она в этот день не взяла, ходила с тростью, и шла твёрдо, уверенно, стараясь не хромать.
В комнате, под ёлкой, среди рассыпанной мишуры, сидел Рыжий. В зубах у него была зажата шишка, и вид у него был такой, как будто он только что совершил геройство.
– Ну что ты опять натворил, – сказала Зинаида Павловна и опустилась на корточки, придерживаясь за ёлку. – Бессовестный.
Он положил шишку. Подвинулся поближе. Потёрся о её колено щекой.
И она, как в тот первый раз, ночью, ощутила в ладони тихое, ровное, живое тепло.
– Чудо ты моё, – сказала она. – Моё чудовище.
Из кухни донеслись удары курантов. Потом смех. Потом звон бокалов. Потом голос Алёнки: «С Новым годом, баба!»
– С Новым годом, внученька! – крикнула она в ответ. – С новым счастьем!
Она подняла рыжего на руки, прижала к груди и пошла обратно, к людям, которые никуда её не отдадут.
А за окном, над крышами, над строящимся торговым центром и над всем огромным чужим городом, который за полгода сделался наконец чуточку своим, сыпал снег. Крупный, тихий, как будто кто-то там, наверху, вытряхивал на землю свои лучшие, самые пуховые подушки.
И в этом снегу, как казалось Зинаиде Павловне, пахло вовсе не городом. Пахло Ольховкой. Пахло печным дымом, и мокрым валенком, и свежим хлебом, и всем, что она когда-то считала потерянным.
Оказалось, ничего не потеряно.
На двенадцатый день, в среду, Зинаида Павловна решила, что с неё хватит сидеть взаперти, как курица в курятнике, и выбралась из квартиры одна.
Вера была на смене, Игорь на заводе, Алёнка в школе. Рыжий, правда, увязался до самой двери, но она, не оглядываясь, захлопнула её перед его носом и ещё постояла, послушала, как он скребётся и жалобно тянет «мя-а-у».
– Ничего, – сказала она в замочную скважину. – Не помрёшь.
Лифт она не любила. Он гудел, дёргался и возил её между этажами так, будто она мешок с картошкой. Но с пятого этажа по лестнице с тростью не спустишься, и она давила на кнопку, ругаясь вполголоса.
Внизу, у почтовых ящиков, Зинаида Павловна остановилась и долго стояла, разглядывая ряды железных дверок с номерами. Сорок один год она носила письма. И вот сама, как посторонняя, стоит у ящика, в котором и писем-то нет, потому что никто ей в этот город не пишет. Все её письма остались в Ольховке, и пишут их не ей, а бабе Нюре, да и то по привычке.
С таким растерянным видом и вышла из подъезда.
– Потеряли чего? – раздался голос.
На лавочке у подъезда сидела старушка, маленькая, сухонькая, в зелёной вязаной шапке, натянутой по самые брови. На коленях у неё стояла хозяйственная сумка, а из сумки, как из окошка, выглядывала серая кошачья морда с философским выражением.
– Ничего не потеряла, – сказала Зинаида Павловна. – Я так, постою.
– Ну, постойте. Только лучше присядьте, а то трость у вас, видать, не по росту.
Это было правдой, и потому обидно вдвойне. Зинаида Павловна присела. Лавка была холодная, но вид на двор открывался хороший: детская площадка, три берёзки, две иномарки на газоне.
– Тамара Ильинична, – представилась старушка. – С третьего этажа. А это Муся.
– Зинаида Павловна. С пятого. Временно.
– Знаю. Вы у Игоря с Верой. Мне Вера говорила. И знаю, что у вас там котёнок, правда? Рыжий?
– Не мой он, – быстро ответила Зинаида Павловна. – Внучкин. И не котёнок, а наказание.
Тамара Ильинична засмеялась. Смех у неё был дребезжащий, как стакан в подстаканнике.
– Муся моя в молодости такая же была. Я, бывало, утром проснусь, а она у меня на голове сидит, вот прямо на макушке. Как шапка. Думала, с ума сойду. А теперь без неё и не представляю. Мы с ней всё вместе.
Тамара Ильинична погладила кошку.
– Муж мой пять лет как умер. Дети в Новосибирске. Звонят по воскресеньям, минут на десять. А она – тут. Дышит.
Зинаида Павловна ничего не ответила. Смотрела на берёзки, на мокрую горку, на воробьёв, которые дрались из-за чего-то на асфальте.
– Знаете, что я вам скажу, – проговорила Тамара Ильинична. – Кошки ведь не просто так приходят. Они к тому идут, кто в доме самый одинокий. Это мне ещё бабка говорила. Алёнка его, может, и привела. А выбрал он вас.
– Мудрёно, – холодно сказала Зинаида Павловна. – Я человек простой. Мне в деревне кошки были для мышей. А одинокой я не бываю. У меня сын, невестка, внучка.
– Ну да, ну да, – согласилась Тамара Ильинична и погладила Мусю. – Конечно.
Это «конечно» зацепилось за Зинаиду Павловну, как репей за подол. Она поднялась, не попрощавшись, и пошла к подъезду, и трость её стучала по плитке чуть громче, чем надо.
Наверху рыжий встретил её у самой двери. Сидел на половике, чинный, как старый дьякон, и, когда она вошла, не мяукнул ни разу. Только коротко, тихо потёрся о её тапок.
Она прошла мимо, держа спину прямо.
– Брысь, – сказала она в пустоту.
Но голос у неё получился какой-то неправильный. Сиплый.
Разговор, который не для её ушей
Прошла вторая неделя. Рыжий разодрал ей любимую шаль, съел половину герани и дважды сумел забраться на шкаф, откуда падал с таким грохотом, что вся квартира подскакивала.
Зинаида Павловна ходила мрачная, как осенняя туча. Игорь на работе, Вера на смене, Алёнка в школе. Днём дома оставалась она одна, с ходунками, с телевизором и с этим сатаной с белой манишкой.
И вот в одну из таких ночей, на тринадцатый день, она встала в туалет.
Шла тихо, осторожно, на носочках. Пол в коридоре скрипел, и она придерживалась за стенку. У кухни остановилась: там горел свет и слышались голоса. Игорь с Верой сидели за столом, пили чай, говорили вполголоса, и разговор был явно не для чужих ушей.
– ...да я понимаю, – говорил Игорь. – Но если честно, мне и самому тяжело. Она же мучается тут. Угол этот ей ни к чему, ширма ни к чему...
– Игорь, надо решать, – ответила Вера. – Не сегодня, так через месяц. Всё равно ведь придётся.
– Я с мастером говорил. Он обещал в субботу прийти, замерить. Потом надо будет всё это пристроить, по-хорошему, до зимы...
– Только чтобы она раньше времени не узнала.
– Конечно. Ты ей ничего не говори. Пока всё не решим.
Дальше Зинаида Павловна слушать не стала.
Она развернулась, прижала руку к груди, где под ночной рубашкой тяжело и неровно колотилось сердце, и по стеночке добралась до дивана. Села. Потом легла. Потом снова села.
В голове у неё крутились три слова, как костяшки на счётах: «пристроить», «не узнала», «решим».
Что же ещё, как не это? Не дом же её собираются продавать. Не ходунки же менять. «Пристроить» – это в дом престарелых, значит. Куда ещё пристраивают мамок, у которых нет ни ног, ни кошелька, ни места?
Баба Нюра тогда, выходит, не зря каркала.
Утром она вышла к завтраку серая, с чёрными кругами под глазами. Вера смотрела на неё встревоженно, а Игорь, как обычно, торопился: чмокнул мать в макушку, забрал бутерброд и убежал.
– Зинаида Павловна, вы не заболели? – спросила Вера.
– Я здорова, – сказала свекровь, не поднимая глаз. – Мне просто всё надоело.
В ту ночь она не сомкнула глаз вовсе. А утром, когда Алёнка собирала рюкзак, произнесла громко и ясно, так, чтобы слышали все:
– В субботу, чтобы духу этого в доме не было. Не вынесу больше. Или он, или я.
И тут, к собственному удивлению, услышала в ответ только тишину.
Потом Игорь, который как раз завязывал шнурки, выпрямился, внимательно посмотрел на мать и сказал:
– Хорошо, мам. Если ты так хочешь.
И это «хорошо» ударило её больнее, чем если бы он закричал.
Пятница
В пятницу утром рыжий пропал.
Первой это заметила Вера: поставила миску, а он не прибежал на звук. Позвала раз, другой, заглянула под диван, под шкаф, в ванную. Посмотрела за занавеской, где он любил сидеть, глядя на голубей.
– Опять куда-то забился, – сказала она. – Ладно, придёт. Мне бежать надо.
И убежала. Игорь уже уехал, Алёнка сидела в школе. Зинаида Павловна осталась в квартире одна.
Первый час она делала вид, что ничего не случилось. Включила телевизор, где красивая женщина в красивом платье учила красиво готовить красивую рыбу. Потом выключила. Села за вязание, спустила три петли, выругалась и отложила спицы.
На втором часу встала.
– Ну и пропадай, – сказала она вслух. – Мне же лучше.
Пошла на кухню, налила воды, выпила, а сама всё слушала. Тишина стояла непривычная, густая. Не скрёбся когтями по линолеуму, не грохал ничем, не лез на занавеску. Дом без него будто остыл, как печка за ночь.
«Вот и хорошо, – думала она. – Субботы ждать нечего, сам ушёл. Меньше хлопот».
Но ноги уже сами несли её по коридору. Она заглянула в ванную, где он однажды спал в тазике. Заглянула в шкаф, в обувь, в Алёнкин рюкзак, забытый у кровати. Постучала тростью по полу и тихонько позвала:
– Кис-кис. Эй, ты... как тебя там... Эй.
Никто не откликнулся.
Тогда она открыла балконную дверь и обшарила взглядом лоджию. Пусто. Потом вспомнила, что утром Вера проветривала комнату и окно могло остаться открытым. Кинулась к окну, перегнулась через подоконник и посмотрела вниз, на серый асфальт двора. С высоты пятого этажа у неё закружилась голова.
Асфальт был пуст.
– Господи, – прошептала она. – Господи, да что же я делаю...
Руки у неё тряслись. Она вернулась в комнату и начала искать по второму кругу, уже не стесняясь, уже на коленях, придерживаясь за диван, заглядывая в каждую щель и в каждую коробку. Голос срывался.
– Да выходи ты, окаянный! Ну выходи, я тебя не трону! Слышишь? Не трону!
И тут она вспомнила про шкаф в прихожей.
На нижней полке стояли её валенки. Те самые, серые, Степановы, обшитые кожей. Она привезла их сюда как память и надевала только в самые холодные дни.
Дверца была приоткрыта. Она потянула её на себя.
В левом валенке, свернувшись так, что наружу торчал один кончик рыжего хвоста, спал рыжий. Спал крепко, и во сне слегка подёргивал лапкой.
Зинаида Павловна опустилась на пуфик, потому что ноги её не держали.
Долго сидела так, смотрела на торчащий хвост. Потом осторожно, двумя пальцами, коснулась рыжей шёрстки. Тёплая.
– Паразит, – сказала она шёпотом. – Весь дом поднял. Я думала, ты в окно...
Она замолчала. Нашарила в кармане платок и сморкалась в него так долго и громко, что рыжий приоткрыл один глаз. Посмотрел на неё сонно, не удивившись, словно давно знал, что она за ним придёт.
– Спи, – сказала она. – Не буду я тебя трогать. Спи уж, горе луковое.
Она не стала его вынимать. Прикрыла дверцу почти до конца, оставив узкую щёлку, чтобы дышалось. И пошла на кухню ставить чайник, и ещё долго прислушивалась, как там, в прихожей, ровно и мирно сопит маленькое существо, которое она завтра собиралась выгнать из дома.
Суббота
Утро субботы выдалось серое, дождливое. По стеклу ползли длинные капли, а на подоконнике, на самом краю, сидел рыжий и следил за ними лапой.
Игорь ходил по квартире тяжело, не глядя ни на кого. Достал с антресолей большую пластиковую переноску, которую покупали ещё для давно покойной тёщиной таксы, поставил её посреди комнаты и ушёл на кухню.
Вера собирала в пакет миску, лоток, комок пеленки, мешочек корма. Руки у неё двигались сами, а лицо было мокрое.
Алёнка не плакала. Она сидела на полу рядом с переноской и гладила рыжего. Он урчал, вытянувшись у неё на коленях, и ничего не понимал.
– Алёна, – сказал Игорь с порога. – Нельзя, милая. Бабушке тяжело.
– Я знаю, – очень тихо ответила девочка. – Я не спорю.
Зинаида Павловна наблюдала за этой сценой с дивана. Лицо у неё было каменное. Она ждала облегчения. Ждала, что вот сейчас нечистая сила исчезнет и в доме снова станет тихо, а на душе – ровно.
Облегчения не приходило.
Вместо него в груди росло что-то нехорошее, тяжёлое, как мокрый песок. И когда Игорь наклонился и взял рыжего на руки, а тот, ничего не подозревая, ткнулся носом ему в подбородок, ей вдруг захотелось закричать: «Не надо!»
Но она вместо этого сказала, жёстко, чужим голосом:
– Вот и правильно. Лишний рот в доме держать – себе дороже. Лишнего в приют, нечего его тут нежить.
Игорь замер.
Вера выпрямилась с пакетом в руках.
А Алёнка подняла голову и посмотрела на бабушку. Взгляд у неё был не детский, не обиженный. Спокойный. Взрослый до жути.
– Баб, – сказала она. – А почему ты решила, что он лишний?
– Потому что мне так видно.
– Он не лишний. Он просто новенький.
– Все новенькие. Привыкают потом, а толку?
– А тебя тоже сначала привозили, – сказала Алёнка. – Ты тоже новенькая была. Но тебя же никто не вернул обратно.
В комнате стало слышно, как тикают часы.
Зинаида Павловна сжала пальцами край дивана. Губы у неё побелели.
– Тебя не возвращали, – повторила девочка и всхлипнула. – Значит, и его не надо. Правда же?
Одна фраза
Игорь поставил переноску на пол. Рыжий, которого он всё ещё держал на руках, завозился и сунул морду ему под мышку.
Потом сын подошёл к дивану, присел на корточки перед матерью, взял её за руки.
– Мам, – сказал он. – Слушай меня внимательно. Кого подобрали, того не отдают. Это у нас в семье так. С отцом так было, с тобой так было, и с ним так будет.
– Что значит «подобрали»? – хрипло спросила она. – Что значит «не отдают»?
– Мам, а ты что подумала?
Она помолчала. Посмотрела на сына. На Веру, которая стояла, закусив губу. На Алёнку, на её мокрые ресницы. Потом сказала то, что носила в себе две недели, как камень за пазухой:
– Я слышала. Ночью. На кухне. Вы говорили, что надо меня пристроить. Что я не должна узнать.
Игорь отпустил её руки. Лицо у него вытянулось, потом дрогнуло, и вдруг он засмеялся. Не со зла, а так, как смеются, когда понимают, что всё это время шли мимо двери, которая была не заперта.
– Мам, – выдохнул он. – Господи. Мам. Не тебя пристроить. Лоджию!
– Какую лоджию?
– Нашу. Вон ту, за балконной дверью. – Он ткнул пальцем в стекло. – Мастер в субботу придёт замерять. Мы с Верой хотим утеплить, пристроить к комнате, сделать тебе отдельный закуток. С окном на юг, с настоящей дверью, чтобы никакой ширмы. Чтобы у тебя было своё место. Мы же видим, что тебе тут тесно. А сказать не хотели заранее, чтобы получился сюрприз. К Новому году собирались закончить.
Зинаида Павловна открыла рот. Закрыла.
– Я думала... – сказала она, и голос у неё сломался на полуслове. – Я думала, вы меня в дом... Баба Нюра говорила...
– Баба Нюра твоя, – сказала Вера, неожиданно, жёстко, – старая сплетница. Зинаида Павловна, да мы вас никуда бы не отдали. Не потому мы забирали, чтобы отдавать.
Они с Игорем смотрели на неё, и в глазах у обоих стояло одинаковое выражение: обида пополам с нежностью.
Зинаида Павловна провела по лицу ладонью. Ладонь стала мокрой.
И тогда, в этой тишине, рыжий вывернулся у Игоря из рук, мягко шлёпнулся на пол, прошёл три шага по коврику и, не торопясь, как к старой знакомой, запрыгнул на диван. Прямо к ней. Свернулся у неё на коленях, подтянул под себя лапы, ткнулся носом в ладонь и заурчал.
Тихо, ровно, на весь дом.
– Дурак ты, – сказала ему Зинаида Павловна сквозь слёзы. – Какой же ты дурак. Это из-за тебя всё. Из-за тебя я две недели себе кровь пила.
Рыжий мурлыкнул громче.
Лоджия
Мастер пришёл в тот же день, в обед. Оказалось, дядька он справный, молчаливый, чем-то похожий на покойного Степана: такой же тяжёлый, неторопливый и с руками, будто вытесанными топором.
Он обошёл лоджию, постучал по стенам, поцокал языком, достал рулетку и стал мерить. Зинаида Павловна ходила за ним на ходунках, придирчиво заглядывала в каждый угол и вставляла замечания:
– А подоконник широкий будешь делать? Мне чтоб рассада стояла.
– Будет, Зинаида Павловна. Какой скажете.
– А батарею куда? Мне, чтобы ноги грелись. И чтоб не жарко, а ровно.
– Сделаем ровно, не волнуйтесь.
Игорь с Верой стояли в дверях и переглядывались. Алёнка висела у отца на руке.
Рыжий, разумеется, был тут же. Он обошёл лоджию трижды, обнюхал угол, где потом встанет её тумбочка, посидел на пороге, подёргал хвостом и, наконец, решительно вскочил на широкий подоконник, который был пока что не подоконником, а просто пыльной плитой.
Улёгся там, свернулся колечком и заявил всем своим видом: место моё.
– Ты гляди, – сказал мастер. – Уже застолбил.
– Он такой, – сказала Зинаида Павловна. – Бессовестный.
Но сказала это уже не так, как раньше. С другой интонацией. Игорь услышал и промолчал, только уголки рта у него дёрнулись.
Вечером, когда мастер ушёл, а Алёнка легла спать, Зинаида Павловна сидела на диване одна. Рыжий спал у неё на животе, раскинув лапы, как маленький пьяный матрос. Она гладила его за ухом, где шёрстка особенно мягкая.
– И как тебя величать, – сказала она шёпотом. – Пончик, это ж не имя. Это пирожок. А ты у нас зверь серьёзный.
Он приоткрыл один глаз.
– Чудовище, – сказала она. – Ну точно ведь чудовище.
Помолчала, а потом, неожиданно для себя, добавила:
– Чудо ты моё, а не чудовище.
Слова вышли сами. Тихие, домашние, оттуда, откуда-то из очень далёких лет, когда она ещё молодая, ещё с двумя здоровыми ногами и с косой до пояса, качала на руках маленького Игоря и повторяла ему то же самое.
Она замолчала. Глаза у неё снова наполнились слезами.
И тут рядом, в проёме двери, послышался шорох. Вера, в халате, с кружкой, стояла и улыбалась.
– А я уж боялась, – сказала она, – что вы нас всех покусаете.
– Ты со мной не шути, – буркнула Зинаида Павловна, но голос у неё был беззлобный. – Я два месяца к вам привыкала. И к нему, значит, привыкну.
– Можно я присяду?
– Садись. Только чаю мне принеси, а то у меня в горле пересохло.
Они пили чай вдвоём, молча, пока рыжий не сполз с колен и не ушёл на свой пост, на лоджию, сторожить будущую комнату.
Письмо в Ольховку
В ноябре на лоджии стучали, пилили и штукатурили. В квартире стоял запах сырого цемента, а на полу, несмотря на плёнку и газеты, лежала белая пыль, которую Вера смахивала каждые два часа и без особой надежды.
Зинаида Павловна числила себя главной по надзору. Выходила на порог лоджии со своей тростью, смотрела, как мастер кладёт плитку, и командовала:
– Левее! Видишь, она у тебя на волосок уехала.
– Зинаида Павловна, это же два миллиметра.
– Два миллиметра, милок, это как два года в тюрьме. Левее.
Мастер вздыхал, цеплял плитку лопаткой и двигал влево. Рыжий в это время сидел рядом на банке с краской и следил за каждым его движением так пристально, будто тоже участвовал в приёмке.
Вечерами, когда рабочие уходили, она садилась за стол и писала письмо. Настоящее, бумажное, в конверте. Нашла в тумбочке тетрадный листок и ручку и, сопя от усердия, выводила крупные округлые буквы, какими когда-то подписывала бандероли.
«Здравствуй, Нюра, – писала она. – Пишу тебе из города. Жива, здорова, нога болит к дождю, как и положено. Живём хорошо. Невестка кормит, сын работает, внучка уроки учит. Квартира тесная, но скоро будет мне отдельный угол на лоджии, Игорь делает. Ты про дома не каркай, я тебе уже сказала».
Она остановилась и подумала. Ручка замерла. Рыжий, лежавший рядом на столе, ткнулся мордой ей в рукав.
«Кот у нас тут завёлся, – дописала она медленнее. – Рыжий, наглый, одно слово – разбойник. Кормить приходится три раза на дню, а толку чуть. Бегает как бешеный. Но спит ничего, тихо. Ты не думай, я его не люблю. Просто терплю».
Она перечитала. Зачеркнула «не люблю». Потом зачеркнула и «просто терплю». Потом вздохнула и в самом низу, мелко, чтобы не бросалось в глаза, дописала:
«Тепло от него».
Конверт заклеила сама, лизнув край, как делала это сорок один год. Адрес вывела твёрдо: «Псковская область, деревня Ольховка, Нюре Фроловой, в собственные руки».
Алёнка, увидев на столе конверт, широко раскрыла глаза.
– Баб, а это что?
– Письмо, – сказала Зинаида Павловна. – Не видала?
– В кино видала. Такое, на которое марку клеят? Настоящее?
– Самое что ни на есть. Завтра отнесу на почту.
– А мне ты напишешь?
– Тебе-то зачем? Ты рядом сидишь.
– Ну, просто, – сказала Алёнка. – Мне никто никогда не писал.
Зинаида Павловна посмотрела на внучку: на серьёзное худое лицо, на косичку, перекинутую через плечо.
– Напишу, – сказала она. – На день рождения. В конверте, с маркой. И на почту сама отнесу, чтоб со штемпелем, как положено.
– Ура! – прошептала Алёнка и обняла её, неловко, за шею.
Зинаида Павловна замерла. Её давно никто так не обнимал. Руки внучки пахли мелом и мандарином. А на столе, на недописанном листке, сидел рыжий и вылизывал лапу с видом человека, которому до всего этого нет никакого дела.
К Новому году
Лоджию доделали к двадцатому декабря. Вышла она светлая, тёплая, пахнущая свежей краской и сосновой доской. Окно на юг, широкий подоконник, на нём рассада фиалок в консервных банках, а рядом любимое старое кресло, которое Игорь на выходных съездил и привёз из Ольховки.
Привёз и дом осмотрел, всё в порядке, замки целые, печка цела. Сказал матери:
– Весной, мам, поедем. На лето. Туда.
– А потом?
– А потом обратно. К нам.
Она молча кивнула. Больше никаких «если» и «пока» в её голове не оставалось.
Баба Нюра, узнав всю историю по телефону, долго цокала в трубку, потом проворчала:
– Ну, я что, я ничего. Это я так, по старой привычке. Ты уж не серчай, Павловна.
– Не серчаю, – сказала Зинаида Павловна. – Только ты, Нюра, больше при мне про дома престарелых не каркай.
– Да ладно, ладно...
В новогоднюю ночь они сидели всей семьёй на кухне. Игорь разливал по бокалам шампанское, Алёнке досталась газировка, Вера разрезала на кусочки холодец, а Зинаида Павловна, в новой шали, которую ей подарили, поглядывала на часы.
– Ровно двенадцать будет, – сказала она. – Желание загадаем.
– А ты, баб, чего загадаешь? – спросила Алёнка.
Зинаида Павловна помолчала.
– Чтоб все были здоровы, – сказала она. – И чтобы никто никуда не уходил.
Тут из комнаты донёсся грохот. Потом звон. Потом отчётливый звук падающей ёлочной игрушки.
– Он, – хором сказали все четверо.
Игорь вскочил, но Зинаида Павловна остановила его рукой:
– Сиди. Я сама.
И, оттолкнувшись от стола, пошла в комнату. Ходунки она в этот день не взяла, ходила с тростью, и шла твёрдо, уверенно, стараясь не хромать.
В комнате, под ёлкой, среди рассыпанной мишуры, сидел Рыжий. В зубах у него была зажата шишка, и вид у него был такой, как будто он только что совершил геройство.
– Ну что ты опять натворил, – сказала Зинаида Павловна и опустилась на корточки, придерживаясь за ёлку. – Бессовестный.
Он положил шишку. Подвинулся поближе. Потёрся о её колено щекой.
И она, как в тот первый раз, ночью, ощутила в ладони тихое, ровное, живое тепло.
– Чудо ты моё, – сказала она. – Моё чудовище.
Из кухни донеслись удары курантов. Потом смех. Потом звон бокалов. Потом голос Алёнки: «С Новым годом, баба!»
– С Новым годом, внученька! – крикнула она в ответ. – С новым счастьем!
Она подняла рыжего на руки, прижала к груди и пошла обратно, к людям, которые никуда её не отдадут.
А за окном, над крышами, над строящимся торговым центром и над всем огромным чужим городом, который за полгода сделался наконец чуточку своим, сыпал снег. Крупный, тихий, как будто кто-то там, наверху, вытряхивал на землю свои лучшие, самые пуховые подушки.
И в этом снегу, как казалось Зинаиде Павловне, пахло вовсе не городом. Пахло Ольховкой. Пахло печным дымом, и мокрым валенком, и свежим хлебом, и всем, что она когда-то считала потерянным.
Оказалось, ничего не потеряно.
В пятницу утром рыжий пропал.
Первой это заметила Вера: поставила миску, а он не прибежал на звук. Позвала раз, другой, заглянула под диван, под шкаф, в ванную. Посмотрела за занавеской, где он любил сидеть, глядя на голубей.
– Опять куда-то забился, – сказала она. – Ладно, придёт. Мне бежать надо.
И убежала. Игорь уже уехал, Алёнка сидела в школе. Зинаида Павловна осталась в квартире одна.
Первый час она делала вид, что ничего не случилось. Включила телевизор, где красивая женщина в красивом платье учила красиво готовить красивую рыбу. Потом выключила. Села за вязание, спустила три петли, выругалась и отложила спицы.
На втором часу встала.
– Ну и пропадай, – сказала она вслух. – Мне же лучше.
Пошла на кухню, налила воды, выпила, а сама всё слушала. Тишина стояла непривычная, густая. Не скрёбся когтями по линолеуму, не грохал ничем, не лез на занавеску. Дом без него будто остыл, как печка за ночь.
«Вот и хорошо, – думала она. – Субботы ждать нечего, сам ушёл. Меньше хлопот».
Но ноги уже сами несли её по коридору. Она заглянула в ванную, где он однажды спал в тазике. Заглянула в шкаф, в обувь, в Алёнкин рюкзак, забытый у кровати. Постучала тростью по полу и тихонько позвала:
– Кис-кис. Эй, ты... как тебя там... Эй.
Никто не откликнулся.
Тогда она открыла балконную дверь и обшарила взглядом лоджию. Пусто. Потом вспомнила, что утром Вера проветривала комнату и окно могло остаться открытым. Кинулась к окну, перегнулась через подоконник и посмотрела вниз, на серый асфальт двора. С высоты пятого этажа у неё закружилась голова.
Асфальт был пуст.
– Господи, – прошептала она. – Господи, да что же я делаю...
Руки у неё тряслись. Она вернулась в комнату и начала искать по второму кругу, уже не стесняясь, уже на коленях, придерживаясь за диван, заглядывая в каждую щель и в каждую коробку. Голос срывался.
– Да выходи ты, окаянный! Ну выходи, я тебя не трону! Слышишь? Не трону!
И тут она вспомнила про шкаф в прихожей.
На нижней полке стояли её валенки. Те самые, серые, Степановы, обшитые кожей. Она привезла их сюда как память и надевала только в самые холодные дни.
Дверца была приоткрыта. Она потянула её на себя.
В левом валенке, свернувшись так, что наружу торчал один кончик рыжего хвоста, спал рыжий. Спал крепко, и во сне слегка подёргивал лапкой.
Зинаида Павловна опустилась на пуфик, потому что ноги её не держали.
Долго сидела так, смотрела на торчащий хвост. Потом осторожно, двумя пальцами, коснулась рыжей шёрстки. Тёплая.
– Паразит, – сказала она шёпотом. – Весь дом поднял. Я думала, ты в окно...
Она замолчала. Нашарила в кармане платок и сморкалась в него так долго и громко, что рыжий приоткрыл один глаз. Посмотрел на неё сонно, не удивившись, словно давно знал, что она за ним придёт.
– Спи, – сказала она. – Не буду я тебя трогать. Спи уж, горе луковое.
Она не стала его вынимать. Прикрыла дверцу почти до конца, оставив узкую щёлку, чтобы дышалось. И пошла на кухню ставить чайник, и ещё долго прислушивалась, как там, в прихожей, ровно и мирно сопит маленькое существо, которое она завтра собиралась выгнать из дома.
Суббота
Утро субботы выдалось серое, дождливое. По стеклу ползли длинные капли, а на подоконнике, на самом краю, сидел рыжий и следил за ними лапой.
Игорь ходил по квартире тяжело, не глядя ни на кого. Достал с антресолей большую пластиковую переноску, которую покупали ещё для давно покойной тёщиной таксы, поставил её посреди комнаты и ушёл на кухню.
Вера собирала в пакет миску, лоток, комок пеленки, мешочек корма. Руки у неё двигались сами, а лицо было мокрое.
Алёнка не плакала. Она сидела на полу рядом с переноской и гладила рыжего. Он урчал, вытянувшись у неё на коленях, и ничего не понимал.
– Алёна, – сказал Игорь с порога. – Нельзя, милая. Бабушке тяжело.
– Я знаю, – очень тихо ответила девочка. – Я не спорю.
Зинаида Павловна наблюдала за этой сценой с дивана. Лицо у неё было каменное. Она ждала облегчения. Ждала, что вот сейчас нечистая сила исчезнет и в доме снова станет тихо, а на душе – ровно.
Облегчения не приходило.
Вместо него в груди росло что-то нехорошее, тяжёлое, как мокрый песок. И когда Игорь наклонился и взял рыжего на руки, а тот, ничего не подозревая, ткнулся носом ему в подбородок, ей вдруг захотелось закричать: «Не надо!»
Но она вместо этого сказала, жёстко, чужим голосом:
– Вот и правильно. Лишний рот в доме держать – себе дороже. Лишнего в приют, нечего его тут нежить.
Игорь замер.
Вера выпрямилась с пакетом в руках.
А Алёнка подняла голову и посмотрела на бабушку. Взгляд у неё был не детский, не обиженный. Спокойный. Взрослый до жути.
– Баб, – сказала она. – А почему ты решила, что он лишний?
– Потому что мне так видно.
– Он не лишний. Он просто новенький.
– Все новенькие. Привыкают потом, а толку?
– А тебя тоже сначала привозили, – сказала Алёнка. – Ты тоже новенькая была. Но тебя же никто не вернул обратно.
В комнате стало слышно, как тикают часы.
Зинаида Павловна сжала пальцами край дивана. Губы у неё побелели.
– Тебя не возвращали, – повторила девочка и всхлипнула. – Значит, и его не надо. Правда же?
Одна фраза
Игорь поставил переноску на пол. Рыжий, которого он всё ещё держал на руках, завозился и сунул морду ему под мышку.
Потом сын подошёл к дивану, присел на корточки перед матерью, взял её за руки.
– Мам, – сказал он. – Слушай меня внимательно. Кого подобрали, того не отдают. Это у нас в семье так. С отцом так было, с тобой так было, и с ним так будет.
– Что значит «подобрали»? – хрипло спросила она. – Что значит «не отдают»?
– Мам, а ты что подумала?
Она помолчала. Посмотрела на сына. На Веру, которая стояла, закусив губу. На Алёнку, на её мокрые ресницы. Потом сказала то, что носила в себе две недели, как камень за пазухой:
– Я слышала. Ночью. На кухне. Вы говорили, что надо меня пристроить. Что я не должна узнать.
Игорь отпустил её руки. Лицо у него вытянулось, потом дрогнуло, и вдруг он засмеялся. Не со зла, а так, как смеются, когда понимают, что всё это время шли мимо двери, которая была не заперта.
– Мам, – выдохнул он. – Господи. Мам. Не тебя пристроить. Лоджию!
– Какую лоджию?
– Нашу. Вон ту, за балконной дверью. – Он ткнул пальцем в стекло. – Мастер в субботу придёт замерять. Мы с Верой хотим утеплить, пристроить к комнате, сделать тебе отдельный закуток. С окном на юг, с настоящей дверью, чтобы никакой ширмы. Чтобы у тебя было своё место. Мы же видим, что тебе тут тесно. А сказать не хотели заранее, чтобы получился сюрприз. К Новому году собирались закончить.
Зинаида Павловна открыла рот. Закрыла.
– Я думала... – сказала она, и голос у неё сломался на полуслове. – Я думала, вы меня в дом... Баба Нюра говорила...
– Баба Нюра твоя, – сказала Вера, неожиданно, жёстко, – старая сплетница. Зинаида Павловна, да мы вас никуда бы не отдали. Не потому мы забирали, чтобы отдавать.
Они с Игорем смотрели на неё, и в глазах у обоих стояло одинаковое выражение: обида пополам с нежностью.
Зинаида Павловна провела по лицу ладонью. Ладонь стала мокрой.
И тогда, в этой тишине, рыжий вывернулся у Игоря из рук, мягко шлёпнулся на пол, прошёл три шага по коврику и, не торопясь, как к старой знакомой, запрыгнул на диван. Прямо к ней. Свернулся у неё на коленях, подтянул под себя лапы, ткнулся носом в ладонь и заурчал.
Тихо, ровно, на весь дом.
– Дурак ты, – сказала ему Зинаида Павловна сквозь слёзы. – Какой же ты дурак. Это из-за тебя всё. Из-за тебя я две недели себе кровь пила.
Рыжий мурлыкнул громче.
Лоджия
Мастер пришёл в тот же день, в обед. Оказалось, дядька он справный, молчаливый, чем-то похожий на покойного Степана: такой же тяжёлый, неторопливый и с руками, будто вытесанными топором.
Он обошёл лоджию, постучал по стенам, поцокал языком, достал рулетку и стал мерить. Зинаида Павловна ходила за ним на ходунках, придирчиво заглядывала в каждый угол и вставляла замечания:
– А подоконник широкий будешь делать? Мне чтоб рассада стояла.
– Будет, Зинаида Павловна. Какой скажете.
– А батарею куда? Мне, чтобы ноги грелись. И чтоб не жарко, а ровно.
– Сделаем ровно, не волнуйтесь.
Игорь с Верой стояли в дверях и переглядывались. Алёнка висела у отца на руке.
Рыжий, разумеется, был тут же. Он обошёл лоджию трижды, обнюхал угол, где потом встанет её тумбочка, посидел на пороге, подёргал хвостом и, наконец, решительно вскочил на широкий подоконник, который был пока что не подоконником, а просто пыльной плитой.
Улёгся там, свернулся колечком и заявил всем своим видом: место моё.
– Ты гляди, – сказал мастер. – Уже застолбил.
– Он такой, – сказала Зинаида Павловна. – Бессовестный.
Но сказала это уже не так, как раньше. С другой интонацией. Игорь услышал и промолчал, только уголки рта у него дёрнулись.
Вечером, когда мастер ушёл, а Алёнка легла спать, Зинаида Павловна сидела на диване одна. Рыжий спал у неё на животе, раскинув лапы, как маленький пьяный матрос. Она гладила его за ухом, где шёрстка особенно мягкая.
– И как тебя величать, – сказала она шёпотом. – Пончик, это ж не имя. Это пирожок. А ты у нас зверь серьёзный.
Он приоткрыл один глаз.
– Чудовище, – сказала она. – Ну точно ведь чудовище.
Помолчала, а потом, неожиданно для себя, добавила:
– Чудо ты моё, а не чудовище.
Слова вышли сами. Тихие, домашние, оттуда, откуда-то из очень далёких лет, когда она ещё молодая, ещё с двумя здоровыми ногами и с косой до пояса, качала на руках маленького Игоря и повторяла ему то же самое.
Она замолчала. Глаза у неё снова наполнились слезами.
И тут рядом, в проёме двери, послышался шорох. Вера, в халате, с кружкой, стояла и улыбалась.
– А я уж боялась, – сказала она, – что вы нас всех покусаете.
– Ты со мной не шути, – буркнула Зинаида Павловна, но голос у неё был беззлобный. – Я два месяца к вам привыкала. И к нему, значит, привыкну.
– Можно я присяду?
– Садись. Только чаю мне принеси, а то у меня в горле пересохло.
Они пили чай вдвоём, молча, пока рыжий не сполз с колен и не ушёл на свой пост, на лоджию, сторожить будущую комнату.
Письмо в Ольховку
В ноябре на лоджии стучали, пилили и штукатурили. В квартире стоял запах сырого цемента, а на полу, несмотря на плёнку и газеты, лежала белая пыль, которую Вера смахивала каждые два часа и без особой надежды.
Зинаида Павловна числила себя главной по надзору. Выходила на порог лоджии со своей тростью, смотрела, как мастер кладёт плитку, и командовала:
– Левее! Видишь, она у тебя на волосок уехала.
– Зинаида Павловна, это же два миллиметра.
– Два миллиметра, милок, это как два года в тюрьме. Левее.
Мастер вздыхал, цеплял плитку лопаткой и двигал влево. Рыжий в это время сидел рядом на банке с краской и следил за каждым его движением так пристально, будто тоже участвовал в приёмке.
Вечерами, когда рабочие уходили, она садилась за стол и писала письмо. Настоящее, бумажное, в конверте. Нашла в тумбочке тетрадный листок и ручку и, сопя от усердия, выводила крупные округлые буквы, какими когда-то подписывала бандероли.
«Здравствуй, Нюра, – писала она. – Пишу тебе из города. Жива, здорова, нога болит к дождю, как и положено. Живём хорошо. Невестка кормит, сын работает, внучка уроки учит. Квартира тесная, но скоро будет мне отдельный угол на лоджии, Игорь делает. Ты про дома не каркай, я тебе уже сказала».
Она остановилась и подумала. Ручка замерла. Рыжий, лежавший рядом на столе, ткнулся мордой ей в рукав.
«Кот у нас тут завёлся, – дописала она медленнее. – Рыжий, наглый, одно слово – разбойник. Кормить приходится три раза на дню, а толку чуть. Бегает как бешеный. Но спит ничего, тихо. Ты не думай, я его не люблю. Просто терплю».
Она перечитала. Зачеркнула «не люблю». Потом зачеркнула и «просто терплю». Потом вздохнула и в самом низу, мелко, чтобы не бросалось в глаза, дописала:
«Тепло от него».
Конверт заклеила сама, лизнув край, как делала это сорок один год. Адрес вывела твёрдо: «Псковская область, деревня Ольховка, Нюре Фроловой, в собственные руки».
Алёнка, увидев на столе конверт, широко раскрыла глаза.
– Баб, а это что?
– Письмо, – сказала Зинаида Павловна. – Не видала?
– В кино видала. Такое, на которое марку клеят? Настоящее?
– Самое что ни на есть. Завтра отнесу на почту.
– А мне ты напишешь?
– Тебе-то зачем? Ты рядом сидишь.
– Ну, просто, – сказала Алёнка. – Мне никто никогда не писал.
Зинаида Павловна посмотрела на внучку: на серьёзное худое лицо, на косичку, перекинутую через плечо.
– Напишу, – сказала она. – На день рождения. В конверте, с маркой. И на почту сама отнесу, чтоб со штемпелем, как положено.
– Ура! – прошептала Алёнка и обняла её, неловко, за шею.
Зинаида Павловна замерла. Её давно никто так не обнимал. Руки внучки пахли мелом и мандарином. А на столе, на недописанном листке, сидел рыжий и вылизывал лапу с видом человека, которому до всего этого нет никакого дела.
К Новому году
Лоджию доделали к двадцатому декабря. Вышла она светлая, тёплая, пахнущая свежей краской и сосновой доской. Окно на юг, широкий подоконник, на нём рассада фиалок в консервных банках, а рядом любимое старое кресло, которое Игорь на выходных съездил и привёз из Ольховки.
Привёз и дом осмотрел, всё в порядке, замки целые, печка цела. Сказал матери:
– Весной, мам, поедем. На лето. Туда.
– А потом?
– А потом обратно. К нам.
Она молча кивнула. Больше никаких «если» и «пока» в её голове не оставалось.
Баба Нюра, узнав всю историю по телефону, долго цокала в трубку, потом проворчала:
– Ну, я что, я ничего. Это я так, по старой привычке. Ты уж не серчай, Павловна.
– Не серчаю, – сказала Зинаида Павловна. – Только ты, Нюра, больше при мне про дома престарелых не каркай.
– Да ладно, ладно...
В новогоднюю ночь они сидели всей семьёй на кухне. Игорь разливал по бокалам шампанское, Алёнке досталась газировка, Вера разрезала на кусочки холодец, а Зинаида Павловна, в новой шали, которую ей подарили, поглядывала на часы.
– Ровно двенадцать будет, – сказала она. – Желание загадаем.
– А ты, баб, чего загадаешь? – спросила Алёнка.
Зинаида Павловна помолчала.
– Чтоб все были здоровы, – сказала она. – И чтобы никто никуда не уходил.
Тут из комнаты донёсся грохот. Потом звон. Потом отчётливый звук падающей ёлочной игрушки.
– Он, – хором сказали все четверо.
Игорь вскочил, но Зинаида Павловна остановила его рукой:
– Сиди. Я сама.
И, оттолкнувшись от стола, пошла в комнату. Ходунки она в этот день не взяла, ходила с тростью, и шла твёрдо, уверенно, стараясь не хромать.
В комнате, под ёлкой, среди рассыпанной мишуры, сидел Рыжий. В зубах у него была зажата шишка, и вид у него был такой, как будто он только что совершил геройство.
– Ну что ты опять натворил, – сказала Зинаида Павловна и опустилась на корточки, придерживаясь за ёлку. – Бессовестный.
Он положил шишку. Подвинулся поближе. Потёрся о её колено щекой.
И она, как в тот первый раз, ночью, ощутила в ладони тихое, ровное, живое тепло.
– Чудо ты моё, – сказала она. – Моё чудовище.
Из кухни донеслись удары курантов. Потом смех. Потом звон бокалов. Потом голос Алёнки: «С Новым годом, баба!»
– С Новым годом, внученька! – крикнула она в ответ. – С новым счастьем!
Она подняла рыжего на руки, прижала к груди и пошла обратно, к людям, которые никуда её не отдадут.
А за окном, над крышами, над строящимся торговым центром и над всем огромным чужим городом, который за полгода сделался наконец чуточку своим, сыпал снег. Крупный, тихий, как будто кто-то там, наверху, вытряхивал на землю свои лучшие, самые пуховые подушки.
И в этом снегу, как казалось Зинаиде Павловне, пахло вовсе не городом. Пахло Ольховкой. Пахло печным дымом, и мокрым валенком, и свежим хлебом, и всем, что она когда-то считала потерянным.
Оказалось, ничего не потеряно.
Игорь поставил переноску на пол. Рыжий, которого он всё ещё держал на руках, завозился и сунул морду ему под мышку.
Потом сын подошёл к дивану, присел на корточки перед матерью, взял её за руки.
– Мам, – сказал он. – Слушай меня внимательно. Кого подобрали, того не отдают. Это у нас в семье так. С отцом так было, с тобой так было, и с ним так будет.
– Что значит «подобрали»? – хрипло спросила она. – Что значит «не отдают»?
– Мам, а ты что подумала?
Она помолчала. Посмотрела на сына. На Веру, которая стояла, закусив губу. На Алёнку, на её мокрые ресницы. Потом сказала то, что носила в себе две недели, как камень за пазухой:
– Я слышала. Ночью. На кухне. Вы говорили, что надо меня пристроить. Что я не должна узнать.
Игорь отпустил её руки. Лицо у него вытянулось, потом дрогнуло, и вдруг он засмеялся. Не со зла, а так, как смеются, когда понимают, что всё это время шли мимо двери, которая была не заперта.
– Мам, – выдохнул он. – Господи. Мам. Не тебя пристроить. Лоджию!
– Какую лоджию?
– Нашу. Вон ту, за балконной дверью. – Он ткнул пальцем в стекло. – Мастер в субботу придёт замерять. Мы с Верой хотим утеплить, пристроить к комнате, сделать тебе отдельный закуток. С окном на юг, с настоящей дверью, чтобы никакой ширмы. Чтобы у тебя было своё место. Мы же видим, что тебе тут тесно. А сказать не хотели заранее, чтобы получился сюрприз. К Новому году собирались закончить.
Зинаида Павловна открыла рот. Закрыла.
– Я думала... – сказала она, и голос у неё сломался на полуслове. – Я думала, вы меня в дом... Баба Нюра говорила...
– Баба Нюра твоя, – сказала Вера, неожиданно, жёстко, – старая сплетница. Зинаида Павловна, да мы вас никуда бы не отдали. Не потому мы забирали, чтобы отдавать.
Они с Игорем смотрели на неё, и в глазах у обоих стояло одинаковое выражение: обида пополам с нежностью.
Зинаида Павловна провела по лицу ладонью. Ладонь стала мокрой.
И тогда, в этой тишине, рыжий вывернулся у Игоря из рук, мягко шлёпнулся на пол, прошёл три шага по коврику и, не торопясь, как к старой знакомой, запрыгнул на диван. Прямо к ней. Свернулся у неё на коленях, подтянул под себя лапы, ткнулся носом в ладонь и заурчал.
Тихо, ровно, на весь дом.
– Дурак ты, – сказала ему Зинаида Павловна сквозь слёзы. – Какой же ты дурак. Это из-за тебя всё. Из-за тебя я две недели себе кровь пила.
Рыжий мурлыкнул громче.
Лоджия
Мастер пришёл в тот же день, в обед. Оказалось, дядька он справный, молчаливый, чем-то похожий на покойного Степана: такой же тяжёлый, неторопливый и с руками, будто вытесанными топором.
Он обошёл лоджию, постучал по стенам, поцокал языком, достал рулетку и стал мерить. Зинаида Павловна ходила за ним на ходунках, придирчиво заглядывала в каждый угол и вставляла замечания:
– А подоконник широкий будешь делать? Мне чтоб рассада стояла.
– Будет, Зинаида Павловна. Какой скажете.
– А батарею куда? Мне, чтобы ноги грелись. И чтоб не жарко, а ровно.
– Сделаем ровно, не волнуйтесь.
Игорь с Верой стояли в дверях и переглядывались. Алёнка висела у отца на руке.
Рыжий, разумеется, был тут же. Он обошёл лоджию трижды, обнюхал угол, где потом встанет её тумбочка, посидел на пороге, подёргал хвостом и, наконец, решительно вскочил на широкий подоконник, который был пока что не подоконником, а просто пыльной плитой.
Улёгся там, свернулся колечком и заявил всем своим видом: место моё.
– Ты гляди, – сказал мастер. – Уже застолбил.
– Он такой, – сказала Зинаида Павловна. – Бессовестный.
Но сказала это уже не так, как раньше. С другой интонацией. Игорь услышал и промолчал, только уголки рта у него дёрнулись.
Вечером, когда мастер ушёл, а Алёнка легла спать, Зинаида Павловна сидела на диване одна. Рыжий спал у неё на животе, раскинув лапы, как маленький пьяный матрос. Она гладила его за ухом, где шёрстка особенно мягкая.
– И как тебя величать, – сказала она шёпотом. – Пончик, это ж не имя. Это пирожок. А ты у нас зверь серьёзный.
Он приоткрыл один глаз.
– Чудовище, – сказала она. – Ну точно ведь чудовище.
Помолчала, а потом, неожиданно для себя, добавила:
– Чудо ты моё, а не чудовище.
Слова вышли сами. Тихие, домашние, оттуда, откуда-то из очень далёких лет, когда она ещё молодая, ещё с двумя здоровыми ногами и с косой до пояса, качала на руках маленького Игоря и повторяла ему то же самое.
Она замолчала. Глаза у неё снова наполнились слезами.
И тут рядом, в проёме двери, послышался шорох. Вера, в халате, с кружкой, стояла и улыбалась.
– А я уж боялась, – сказала она, – что вы нас всех покусаете.
– Ты со мной не шути, – буркнула Зинаида Павловна, но голос у неё был беззлобный. – Я два месяца к вам привыкала. И к нему, значит, привыкну.
– Можно я присяду?
– Садись. Только чаю мне принеси, а то у меня в горле пересохло.
Они пили чай вдвоём, молча, пока рыжий не сполз с колен и не ушёл на свой пост, на лоджию, сторожить будущую комнату.
Письмо в Ольховку
В ноябре на лоджии стучали, пилили и штукатурили. В квартире стоял запах сырого цемента, а на полу, несмотря на плёнку и газеты, лежала белая пыль, которую Вера смахивала каждые два часа и без особой надежды.
Зинаида Павловна числила себя главной по надзору. Выходила на порог лоджии со своей тростью, смотрела, как мастер кладёт плитку, и командовала:
– Левее! Видишь, она у тебя на волосок уехала.
– Зинаида Павловна, это же два миллиметра.
– Два миллиметра, милок, это как два года в тюрьме. Левее.
Мастер вздыхал, цеплял плитку лопаткой и двигал влево. Рыжий в это время сидел рядом на банке с краской и следил за каждым его движением так пристально, будто тоже участвовал в приёмке.
Вечерами, когда рабочие уходили, она садилась за стол и писала письмо. Настоящее, бумажное, в конверте. Нашла в тумбочке тетрадный листок и ручку и, сопя от усердия, выводила крупные округлые буквы, какими когда-то подписывала бандероли.
«Здравствуй, Нюра, – писала она. – Пишу тебе из города. Жива, здорова, нога болит к дождю, как и положено. Живём хорошо. Невестка кормит, сын работает, внучка уроки учит. Квартира тесная, но скоро будет мне отдельный угол на лоджии, Игорь делает. Ты про дома не каркай, я тебе уже сказала».
Она остановилась и подумала. Ручка замерла. Рыжий, лежавший рядом на столе, ткнулся мордой ей в рукав.
«Кот у нас тут завёлся, – дописала она медленнее. – Рыжий, наглый, одно слово – разбойник. Кормить приходится три раза на дню, а толку чуть. Бегает как бешеный. Но спит ничего, тихо. Ты не думай, я его не люблю. Просто терплю».
Она перечитала. Зачеркнула «не люблю». Потом зачеркнула и «просто терплю». Потом вздохнула и в самом низу, мелко, чтобы не бросалось в глаза, дописала:
«Тепло от него».
Конверт заклеила сама, лизнув край, как делала это сорок один год. Адрес вывела твёрдо: «Псковская область, деревня Ольховка, Нюре Фроловой, в собственные руки».
Алёнка, увидев на столе конверт, широко раскрыла глаза.
– Баб, а это что?
– Письмо, – сказала Зинаида Павловна. – Не видала?
– В кино видала. Такое, на которое марку клеят? Настоящее?
– Самое что ни на есть. Завтра отнесу на почту.
– А мне ты напишешь?
– Тебе-то зачем? Ты рядом сидишь.
– Ну, просто, – сказала Алёнка. – Мне никто никогда не писал.
Зинаида Павловна посмотрела на внучку: на серьёзное худое лицо, на косичку, перекинутую через плечо.
– Напишу, – сказала она. – На день рождения. В конверте, с маркой. И на почту сама отнесу, чтоб со штемпелем, как положено.
– Ура! – прошептала Алёнка и обняла её, неловко, за шею.
Зинаида Павловна замерла. Её давно никто так не обнимал. Руки внучки пахли мелом и мандарином. А на столе, на недописанном листке, сидел рыжий и вылизывал лапу с видом человека, которому до всего этого нет никакого дела.
К Новому году
Лоджию доделали к двадцатому декабря. Вышла она светлая, тёплая, пахнущая свежей краской и сосновой доской. Окно на юг, широкий подоконник, на нём рассада фиалок в консервных банках, а рядом любимое старое кресло, которое Игорь на выходных съездил и привёз из Ольховки.
Привёз и дом осмотрел, всё в порядке, замки целые, печка цела. Сказал матери:
– Весной, мам, поедем. На лето. Туда.
– А потом?
– А потом обратно. К нам.
Она молча кивнула. Больше никаких «если» и «пока» в её голове не оставалось.
Баба Нюра, узнав всю историю по телефону, долго цокала в трубку, потом проворчала:
– Ну, я что, я ничего. Это я так, по старой привычке. Ты уж не серчай, Павловна.
– Не серчаю, – сказала Зинаида Павловна. – Только ты, Нюра, больше при мне про дома престарелых не каркай.
– Да ладно, ладно...
В новогоднюю ночь они сидели всей семьёй на кухне. Игорь разливал по бокалам шампанское, Алёнке досталась газировка, Вера разрезала на кусочки холодец, а Зинаида Павловна, в новой шали, которую ей подарили, поглядывала на часы.
– Ровно двенадцать будет, – сказала она. – Желание загадаем.
– А ты, баб, чего загадаешь? – спросила Алёнка.
Зинаида Павловна помолчала.
– Чтоб все были здоровы, – сказала она. – И чтобы никто никуда не уходил.
Тут из комнаты донёсся грохот. Потом звон. Потом отчётливый звук падающей ёлочной игрушки.
– Он, – хором сказали все четверо.
Игорь вскочил, но Зинаида Павловна остановила его рукой:
– Сиди. Я сама.
И, оттолкнувшись от стола, пошла в комнату. Ходунки она в этот день не взяла, ходила с тростью, и шла твёрдо, уверенно, стараясь не хромать.
В комнате, под ёлкой, среди рассыпанной мишуры, сидел Рыжий. В зубах у него была зажата шишка, и вид у него был такой, как будто он только что совершил геройство.
– Ну что ты опять натворил, – сказала Зинаида Павловна и опустилась на корточки, придерживаясь за ёлку. – Бессовестный.
Он положил шишку. Подвинулся поближе. Потёрся о её колено щекой.
И она, как в тот первый раз, ночью, ощутила в ладони тихое, ровное, живое тепло.
– Чудо ты моё, – сказала она. – Моё чудовище.
Из кухни донеслись удары курантов. Потом смех. Потом звон бокалов. Потом голос Алёнки: «С Новым годом, баба!»
– С Новым годом, внученька! – крикнула она в ответ. – С новым счастьем!
Она подняла рыжего на руки, прижала к груди и пошла обратно, к людям, которые никуда её не отдадут.
А за окном, над крышами, над строящимся торговым центром и над всем огромным чужим городом, который за полгода сделался наконец чуточку своим, сыпал снег. Крупный, тихий, как будто кто-то там, наверху, вытряхивал на землю свои лучшие, самые пуховые подушки.
И в этом снегу, как казалось Зинаиде Павловне, пахло вовсе не городом. Пахло Ольховкой. Пахло печным дымом, и мокрым валенком, и свежим хлебом, и всем, что она когда-то считала потерянным.
Оказалось, ничего не потеряно.
Лоджию доделали к двадцатому декабря. Вышла она светлая, тёплая, пахнущая свежей краской и сосновой доской. Окно на юг, широкий подоконник, на нём рассада фиалок в консервных банках, а рядом любимое старое кресло, которое Игорь на выходных съездил и привёз из Ольховки.
Привёз и дом осмотрел, всё в порядке, замки целые, печка цела. Сказал матери:
– Весной, мам, поедем. На лето. Туда.
– А потом?
– А потом обратно. К нам.
Она молча кивнула. Больше никаких «если» и «пока» в её голове не оставалось.
Баба Нюра, узнав всю историю по телефону, долго цокала в трубку, потом проворчала:
– Ну, я что, я ничего. Это я так, по старой привычке. Ты уж не серчай, Павловна.
– Не серчаю, – сказала Зинаида Павловна. – Только ты, Нюра, больше при мне про дома престарелых не каркай.
– Да ладно, ладно...
В новогоднюю ночь они сидели всей семьёй на кухне. Игорь разливал по бокалам шампанское, Алёнке досталась газировка, Вера разрезала на кусочки холодец, а Зинаида Павловна, в новой шали, которую ей подарили, поглядывала на часы.
– Ровно двенадцать будет, – сказала она. – Желание загадаем.
– А ты, баб, чего загадаешь? – спросила Алёнка.
Зинаида Павловна помолчала.
– Чтоб все были здоровы, – сказала она. – И чтобы никто никуда не уходил.
Тут из комнаты донёсся грохот. Потом звон. Потом отчётливый звук падающей ёлочной игрушки.
– Он, – хором сказали все четверо.
Игорь вскочил, но Зинаида Павловна остановила его рукой:
– Сиди. Я сама.
И, оттолкнувшись от стола, пошла в комнату. Ходунки она в этот день не взяла, ходила с тростью, и шла твёрдо, уверенно, стараясь не хромать.
В комнате, под ёлкой, среди рассыпанной мишуры, сидел Рыжий. В зубах у него была зажата шишка, и вид у него был такой, как будто он только что совершил геройство.
– Ну что ты опять натворил, – сказала Зинаида Павловна и опустилась на корточки, придерживаясь за ёлку. – Бессовестный.
Он положил шишку. Подвинулся поближе. Потёрся о её колено щекой.
И она, как в тот первый раз, ночью, ощутила в ладони тихое, ровное, живое тепло.
– Чудо ты моё, – сказала она. – Моё чудовище.
Из кухни донеслись удары курантов. Потом смех. Потом звон бокалов. Потом голос Алёнки: «С Новым годом, баба!»
– С Новым годом, внученька! – крикнула она в ответ. – С новым счастьем!
Она подняла рыжего на руки, прижала к груди и пошла обратно, к людям, которые никуда её не отдадут.
А за окном, над крышами, над строящимся торговым центром и над всем огромным чужим городом, который за полгода сделался наконец чуточку своим, сыпал снег. Крупный, тихий, как будто кто-то там, наверху, вытряхивал на землю свои лучшие, самые пуховые подушки.
И в этом снегу, как казалось Зинаиде Павловне, пахло вовсе не городом. Пахло Ольховкой. Пахло печным дымом, и мокрым валенком, и свежим хлебом, и всем, что она когда-то считала потерянным.
Оказалось, ничего не потеряно.
Источник: prikolisti.mirtesen.ru
г. Новосибирск [937042] город Новосибирск г.о. [95245089] зинаида павловна над лишний рот рота Новосибирская обл. [932757] нюра фролова Псковская обл. [1061373]
Комментарии: